Рябиновый дождь - Витаутас Петкявичюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я полагал, здоровья мне на десятерых хватит, — думал и грустно улыбался, вспоминая, как все эти годы нечеловеческого напряжения ему верно служил Саулюс. Он был и шофером, и служанкой, и прачкой, и другом, с которым Моцкус спорил и даже тихо напивался, когда не мог заснуть или выбросить из головы какие-нибудь служебные неприятности. — И вот теперь даже Саулюс сомневается в моей порядочности и подозревает меня в двуличии. Как странно, достаточно одному подумать, другому поддержать… и ты уже не тот, ты уже хуже… И лишь потому, что их глаза и уши воспринимали только то хорошее, что от тебя исходило, им было лень подумать, что не благодаря клятве мы верим в человека, а благодаря человеку — в его клятву…»
Саулюс осторожно опустил трубку, немного подождал, еще раз послушал и только тогда бросил на рычаг.
— Там ее нет, — нерешительно повернулся к гостю и недоуменно пожал плечами.
Стасис сидел за столом размякший, жалкий, словно котенок, вытащенный из канализационной трубы, и трясущимися руками теребил край скатерти. Большие, чуть тронутые сединой брови дрожали, а по вискам струился пот.
— Значит, все? — спросил он и сам ответил: — Видно, уже все.
— Переночуй здесь, — пожалел его Саулюс, — и дуй домой. Наверняка: приедешь, а она уже на кухне блины жарит.
— Вряд ли, — промычал Стасис и, как обиженный ребенок, попросил: — Если можешь, посиди со мной, — вытащил из небольшого портфельчика кусок окорока, горбушку домашнего хлеба, банку соленых боровиков и непочатую бутылку арабского рома. Порывшись, положил на стол аккуратно завернутый в бумагу пакетик и пугливо, словно взрывчатку, отодвинул от себя.
— Что это? — поинтересовался Саулюс.
— Погляди, — довольный собой, гость хихикнул и закрыл глаза.
Саулюс разорвал бумагу и тут же отдернул руку, словно обжегшись.
— Я тебе вез, — пытался улыбаться Стасис, — думал, по-мужски договоримся, а теперь даже не знаю… Но, может, ты цену набиваешь и скрытничаешь?.. Здесь сумма порядочная, мы на «Волгу» копили…
И снова тело содрогнулось от этой проклятой тошноты. Прикусив губу, Саулюс сдержался и промолчал. Даже попытался на минуту залезть в шкуру этого сломленного несчастьями человечка, захотел узнать, что заставило его так поступить, но понял, что все усилия тщетны, и, отпихнув от себя деньги, выругался:
— Спрячь, а то морду расквашу.
— Пожалуйста, если есть за что, — Стасис доконал Саулюса таким иезуитским покорством, а еще больше тем, что тут же бесхитростно сказал: — Ты мне сразу понравился: красивый, сильный, с людьми обходиться умеешь. А что я могу ей предложить? Здесь все, ради чего я жил, чем еще думал привязать жену… Ради нее старался. Ты плохого не думай. Мне уже с Моцкусом соперничать было трудно, а тут еще ты…
— Молчи! — взорвался Саулюс. — Гад! — И дрожащим кулаком показал на соседнюю комнату.
— Если тебе противно, можешь Моцкусу предложить, пусть он…
— Молчи, пес бы тебя задрал! Не с жизнью и не с Моцкусом тебе соперничать надо, осел! Прежде всего одолей себя и не будь таким слизняком. Пойми, если человек кого-нибудь или чего-нибудь добивается, то только преодолевая себя, укрощая в себе зверя. — Он не заметил, что повторяет мысли Моцкуса. — А ведь ты не зверь, ты — червь! Я не знаю, кто ты!.. — закончил и вздохнул с облегчением.
— Пускай, но я и в этом не виноват. Жизнь так сложилась, и уже, видно, мне ее не одолеть.
— Боже милосердный, как с тобой разговаривать?
— По-человечески, ибо этого вашего краснобайства я не понимаю и понимать не хочу. — Стасис говорил размеренно, отчетливо, словно заведенный: — И к издевкам привык. Мне всегда не везло с красивыми, умными, а от громких слов меня животный страх охватывает. От них я уже дурить начал. И ты не ерепенься; когда-то я надеялся все сделать по-хорошему: жертвовал собой, молчал, ради Бируте в тряпку превратился, а что из этого вышло? Пришел Моцкус, разрушил, растоптал все и смылся. Своими красивыми речами он в колхозном зале и не таких плакать заставлял, а как все обернулось? Жену увел. Я в постели лежал, когда они, закрыв меня на ключ, наслаждались. Вот и скажи, есть ли после этого бог на небесах или нет? Если нет, тогда и дьяволу служить не грех… Только слишком поздно я понял: надо было в армию пойти, с винтовкой вернуться, надо было их обоих на колени поставить, тогда и я бы на своем месте остался, и они не стали бы по кустам бегать, ибо маленькая месть, как пишут в книгах, облагораживает обе стороны: одному не позволяет обнаглеть чрезмерно, а другому не позволяет переоценить свои силы.
Ну и дает, будто расстрига, — Саулюс не узнавал собеседника. С каждым словом Стасис вырастал в его глазах. И даже слипшиеся от пота волосы теперь шли ему. Нужны были они, вот такие, падающие на лоб и скрывающие глубоко провалившиеся глаза. Нужна была дрожь рук, нужно было сумасшествие, чтобы добиться одной-единственной цели: оправдать, убедить себя и повергнуть других в прах.
— Это она подбросила мне такую мысль. Сама всякие травки собирала, у бабок училась, дом в больницу превратила, но при каждом удобном случае не забывала передо мной поплакаться, мол, что стану делать, пропаду без тебя… Ради нее я бы тогда огонь глотал и ножами закусывал, как тот странствующий комедиант… Но, оказывается, жертвовать собой ради другого можно лишь, когда ты сам достоин подобной жертвы. А если в душе ничего нет, терпи, зубы стиснув, пока не приобретешь, иначе будешь принят за эгоиста или за дошедшего до ручки самоубийцу, которого люди даже на приличное кладбище не отнесут. Так было и со мной: я жертвовал собой ради нее, а она — ради другого. И когда пошли про меня по деревне нехорошие слухи, она сама сказала, мол, чего остановился, надо было доводить до конца.
«Я ведь ради тебя», — думал разжалобить ее, а она как крикнет:
«Неправда! Ты все делаешь только ради себя, только свою шкуру спасаешь… За такие вещи я сама, если б только могла, яду тебе в борщ насыпала бы!..»
Тогда я ей опять:
«А почему ты? Лучше я сам. Если мне суждено подохнуть, а тебе — остаться, тогда позволь и этот грех за тебя совершить, твою совесть успокоить, чтобы жила и не мучилась… Только скажи, в какой бутылочке?..»
— И ты выпил? — Саулюс не мог слушать дальше.
— Не дала. Но я ей все простил.
— А теперь в благодарность за все с топором охраняешь? — Саулюс попытался заставить собеседника замолчать, но Стасис отдышался и снова гнул свое:
— За топор, единственно с отчаянья схватился… Ты сам видишь, какой из меня убийца. Пришла пора и мне выговориться: хочешь — верь, хочешь — не верь, мне теперь все равно. В костел давно не хожу, в адское пламя не верю, а ты мне нравишься, ты, словно прокурор, умеешь и себя, и другого взять за глотку да встряхнуть. Я этому не научился, хотя не раз пробовал. Словом, тянет меня к тебе, как к старому ксендзу на исповедь…
— Не трепись, — вставил Саулюс, — не надо.
— А с другой стороны, после этой болезни еще никто со мной так откровенно не разговаривал: все — Стасялис, все — дурачок, а ты — как с человеком. Другие только поглаживали, только жалели, а за глаза собак на меня вешали, анекдоты всякие рассказывали. Ты помнишь?.. В то воскресенье ты сказал мне: «Я жалел тебя, а теперь только одного хочу — отбить у тебя жену». Знаешь, мальчик, так по-мужски со мной еще никто не разговаривал. Все только счастья желали, долгие лета пели, а Моцкус…
— Извини, — Саулюс встал; арабский ром действовал на него, как крысиный яд: жег в желудке, иссушал губы и в висках словно молоточки стучали. — Моцкуса не трогай. Разозлившись, всякое наговорить можешь. — Ему нравилось быть великодушным. — Я тоже всякого наболтал, но зачем ты мне, незнакомому человеку, так некрасиво про Бируте говорил, а? Ну зачем?.. Вот и ты послушай: я ничего плохого не думал, скорее, тебя проучить хотел, чем себя показать, — поверил в собственную искренность и плюхнулся на стул.
— Знаю.
— А про Моцкуса — ша! Ни звука. Он большой человек.
— Я не спорю: что большой, то большой… Но пускай он и ходит среди больших. Ему-то что? Наступил, раздавил и даже не почувствовал, а нам потом всю жизнь отплевываться.
— Ты меня в этот вечный любовный треугольник не впутывай, — Саулюс становился все напыщеннее и глупее, — и свою старушку мне через силу не навязывай…
— Да она еще не старая…
— Ша! Хотя твоя вроде заграничной картины, но ты видишь, какая у меня? Гимнастка, балерина… Дите полосатое, если б она разделась, тебя инфаркт свалил бы… это тебе не вдвоем по баньке вертеться.
— Верю, теперь верю и ничего больше от тебя не хочу. Насчет баньки ты мне не завидуй, она уже давно меня не замечает, я как ненужная вещь. Только поговори со мной еще часок… — Стасис был искренен, потому что в эти минуты Саулюс был для него и единственной надеждой, и единственным утешением.