Вечный человек - Абдурахман Абсалямов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эсэсовец, не слушая рапорта, закричал на фюрарбайтера:
— У тебя в команде есть флюгпункты! Ты прячешь их от меня. Разобью череп, осел!
«Донесли», — молнией обожгла мысль; но Бруно не растерялся. Вытянувшись в струнку перед офицером, он отчеканил:
— Господин офицер, вы можете гневаться. Но у меня в мастерской флюгпунктов нет.
— Врешь, скотина! Сейчас мы все выясним. А где твои люди, ну? — эсэсовец тыкал стеком в пустующие рабочие места.
На лестнице показались башмачники. Они несли из подвала старую обувь. Каждый, проходя мимо офицера, покорно снимал головной убор. Мастера заняли свои места. Но один стул так и остался свободным. Это было место Назимова. Бруно стоял бледный, безмолвный. Эсэсовец с торжеством взглянул на него, опять ткнул стеком:
— А этот болван где?
— Он в уборной, у него болит живот. Сказав это, Бруно тут же подумал: если эсэсовец прикажет привести Назимова, все будет кончено. Гитлеровец, словно прочитал его мысли, крикнул:
— Привести!
Именно в этот момент открылась дверь и на пороге появился Назимов. Он был бледен, шел медленно, держась обеими руками за живот.
Все сложилось удачно. В ту минуту, когда эсэсовец закричал на Бруно: «Вы прячете здесь флюгпунктов!», Мишутка незаметно выскользнул в коридор, кубарем скатился в подвал.
— Дядя, — торопливо зашептал он Назимову. — Там офицер орет на Бруно. Велит вас разыскать. Бруно сказал, что у вас болит живот.
Назимов отчетливо представил смертельную опасность, угрожающую как ему, так и Бруно. Мгновенно возникло единственно правильное решение: взять всю вину на себя, отвратить опасность от Бруно. Если уж погибать, так одному, не губя общего дела.
Быстро сбросив куртку, он вывернул ее наизнанку и опять надел, чтобы не видны были метки флюгпункта. К подкладке куртки он еще давно на всякий случай пришил красный треугольник, который носили все политические заключенные. Чтобы прикрыть метки флюгпункта на брюках, он спустил пониже рабочий фартук и после этого медленными шагами направился в мастерскую. Сняв головной убор, как ни в чем не бывало, прошел мимо эсэсовца, сел на свое место.
Гитлеровец пристально посмотрел ему вслед. Должно быть подозревая что-то неладное, подошел ближе. Его бесцветные, водянистые, как у рыбы, глаза злобно и холодно поблескивали. И все же никаких видимых улик он не обнаружил у Назимова. Эсэсовец погрозил стеком Бруно:
— Смотри у меня, старик!
В сопровождении Бруно он все же обошел всю мастерскую, осмотрел каждый угол, платком прикрывая нос от едкой пыли.
Бруно проводил его до дверей. Убедившись, что опасность миновала, он отозвал Назимова в угол.
— Молодец, Борис! — прошептал он. — Когда я увидел тебя в дверях, у меня глаза на лоб полезли. А когда ты подошел поближе, я прямо-таки сам себе не поверил… Короче, здорово ты вышел из положения. Спас меня и себя.
— Я очень боялся, что он увидит метки на штанах, — признался Назимов. — Думал, заставит поднять фартук.
— Да, да, — вздыхал Бруно. — Вторая такая встреча может кончиться для нас печально. Так больше нельзя. Нужно подумать об улучшении наблюдения и вообще…
Назимову показалось, что Бруно сердится на Мишутку.
— Парнишка, конечно, прозевал, — признался Баки. — Да ведь что взять с него. Он все же сумел предупредить меня.
— Понимаю, — согласился Бруно. — Нужно быть идиотом, чтобы сверх меры винить ребенка. Я все же думаю…
— Что кто-нибудь донес на нас? — закончил Назимов.
— Нет. В случае доноса офицер не стал бы церемониться с нами. Он действовал бы гораздо энергичнее. Тут что-то другое. У гестаповцев вообще возрастает подозрительность и нервозность. Это надо учесть.
Когда Бруно вышел в коридор, Мишутка уже опять сидел на подоконнике, поджав ноги калачиком, и не сводил глаз с улицы. При виде Бруно он виновато опустил голову.
Бруно погладил его по голове:
— Ты смелый парень, Мишутка. Спасибо, выручил нас.
— Они чего-то мечутся по лагерю, — мальчик кивнул головой на окно. Действительно, на узких улочках лагеря суетились блокфюреры.
— Что же им еще делать, как не метаться, — как можно спокойнее проговорил Бруно, думая о другом.
Обычно такая нервозность лагерных палачей предвещала приезд высокого начальства или же очередную кровавую акцию против заключенных. Зная об этом, Бруно не счел нужным тревожить мальчика.
— Пусть себе мечутся. Но ты, сынок, не спускай с них глаз. Если повернут в нашу сторону, сразу дай знать!
Наказание
По лагерной улице медленно вышагивали два шар-фюрера. Один из них был невероятно толстый, будто слепленный из двух человек; он шагал тяжело, вразвалку. Другой — тонкий, как высохший стебель полыни, — шел так, будто проглотил скалку. Никто из узников не знал их настоящих имен, — чехи, поляки, французы, итальянцы, русские звали толстяка Дубиной, а тонкого — Крохобором. Если Дубина прославился своей жестокостью и тупостью, то Крохобор не уступал ему в славе своей мелочностью, жадностью до чужого добра. Ему ничего не стоило вырвать изо рта заключенного последний мундштук или отнять зажигалку.
Как правило, эти два шарфюрера ходили вместе.
В руках у них всегда резиновые дубинки или же плетки, свитые из тонких проводов. Но сегодня руки у них почему-то не заняты.
Как раз заключенные возвращались с работ из мастерских. При виде неразлучных шарфюреров встречные лагерники разбегались кто куда, как цыплята от коршуна. Назимов после пережитой днем тревоги шел задумчивый и усталый больше обычного. Он опомнился, когда над ухом прогремело:
— Ахтунг, швайн!
Баки мгновенно выпрямился, сдернул с головы берет.
Дубина поднес к лицу Назимова свой огромный, с лошадиное копыто, черный, как чугун, кулак.
— Нюхай, свинья! — он внезапно раскрыл кулак.
Свернутая в пружину металлическая плеть со свистом выпрямилась и рассекла щеку Назимова. Брызнула кровь. Дубина и Крохобор покатились со смеха, Они были довольны своей проделкой.
— Хочешь еще понюхать? — заржал Дубина.
— Какова наша красная помада? — завизжал Крохобор.
Если бы Назимов, прикрыв рану ладонью, отошел молча, дело, может быть, на том и кончилось. Но Баки, не подумав о последствиях, сгоряча погрозил шарфюрерам окровавленным кулаком.
Это привело эсэсовцев в неистовство. Они вдвоем бросились на Баки, били его до тех пор, пока он не свалился с ног. Мало того, — они донесли о случившемся коменданту лагеря.
Тот приказал наказать Назимова палками.
На следующий день Баки уже стоял на площади среди таких же, как он, приговоренных к наказанию. Их было человек пятнадцать. Перед ними поставлен деревянный станок, внешне походивший на обыкновенный стол. Провинившихся укладывали на этот станок, закрепляли их руки и ноги специальными зажимами.
Два здоровенных эсэсовца стояли наготове по сторонам, каждый держа в руках длинную, в палец толщиной камышовую трость. Палачи ждали сигнала коменданта. А он, словно в цирке, удобно развалился в специально вынесенном для него кресле. Лицо холеное, жесты медлительны и сонны. Вот он поднес к губам свисток. Палачи взмахнули палками. По мере того как истязание разгоралось, комендант оживал. Глаза его сузились, как у хищника; пальцы впились в подлокотники кресла; всем корпусом он подался вперед. Солдаты знали характер своего коменданта и, чтобы угодить ему, старались вовсю. Камышовые трости свистели все резче.
— Эк! Эк! — с наслаждением поддакивал комендант при каждом ударе и чуть подпрыгивал в кресле.
К станку подвели маленького, тщедушного француза. Несчастного била дрожь.
Начальник караула выступил вперед и отрапортовал коменданту:
— Заключенный номер пятнадцать тысяч девять-» сот тринадцатый. За курение во время работы приговорен к пятнадцати ударам.
Комендант едва заметно кивнул головой: начинайте.
Француз, опустил брюки, удостоверяя, что под ними ничего не подложено, и лег на станок. Ему накрепко зажали руки и ноги.
Подвергаемый порке должен сам вслух отсчитывать удары.
Бедняга сквозь слезы дико выкрикивал:
— Айн!.. цвай… драй… фюнф…
— Подсыпать! Горячее подсыпать! — орал комендант.
Француз уже только стонал. А ведь ему после порки надо было еще встать, выпрямиться и «для разминки» десять раз присесть перед комендантом, после чего отрапортовать, что узник под номером таким-то за такую-то провинность сполна получил причитающиеся ему удары.
Назимов, как и все, в полную меру изведал телесные и душевные муки, получив свои двадцать пять ударов. Тяжелее всего было ему перенести позор, сознание своего унижения.
Он изо всех сил старался не кричать, не стонать, но палачи били с такой силой, что стоны вырывались сквозь сжатые губы помимо его воли. И это еще больше терзало Баки.