Колыбель качается над бездной - Марина Алант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я человек без фанатизма относящийся к потусторонним силам, всяким чарам, заговорам, гаданиям, только немного верю собственным снам, и то когда все плохое уже произойдет и их ребусы-намеки (снов) оказываются бесполезны. Но видимо совсем прижало мой здравый ум и сердце закатилось куда-то в темный угол, если я решила обратиться к старой гадалке.
Феклуша была личностью не простой. Хоть и возраста глубоко пожилого, а со счетов интересов местного общества все еще не сброшенная. Говорили, насквозь человека читала. Говорили, будущее видела как на ладони. Говорили, в давние времена в родильном доме работала, и новорожденных недоношенных каким-то чудом у смерти отнимала, когда образованные врачи руки опускали.
Своих детей у нее не было никогда. Родственники о ней забыли: и те, кто не так далеко от ее махонькой деревушки проживал, и тем более те, кто обосновался в других районах.
И поехала я за тридевять земель к той Феклуше. Тридевять земель собственно в нашей местности и находились, недалеко за городом, но путь туда лежал по нетронутой техническим прогрессом грунтовой дороге. Разбитой, разрытой, размызганной и еще много, много “раз”. Так что я потратила не меньше сорока минут, чтобы приковылять к нужной избушке. В избушке потолки низкие, пол покатый, ни газа, ни удобств. Печка и бабка. Господи, подумала я, вот до чего взрослая женщина с двумя высшими образованиями дошла. И о чем говорить и спрашивать, не ведаю. А бабулька так мне обрадовалась, будто родня далекая к ней приехала. И чаю согрела, и табуреточку рукой обмахнула. Села рядом, ручки сухонькие сложила и смотрит милыми глазками.
Ничего мне говорить не пришлось. Сама она и начала.
–Высохла вся, вижу, потемнела. Без горя, без печали. Сама горюешь, сама изводишься. А никто не заставляет.
Я рот открыла от интереса.
– Можешь от энтого извода уйти, а можешь остаться. Уйдешь, потеряешь много, но не то потеряешь, чего боишься потерять. А останешься – наплачешься досыта, почем зря. Все дым, дым, невидимость, ничего нет. И плакать не от чего.
– Бабушка, а можно узнать, любит или нет?
– Ой, дуры вы все бедные. Если кружит вокруг, так любит. То и знай. Не любил бы – не кружил.
Бабка мне понравилась.
– А другую? Вокруг другой тоже кружит? Вернее, не знаю, есть ли другая. Может быть, и нет. Может быть, и ошибаюсь.
– И другую любит.
– Да как так можно?
– Сама видишь, так и можно.
Перестала мне нравиться бабка. Я даже подумала, не выжила ли она из ума.
– А как же вы его видите?
– На тебе он весь и написан. Ты пей, пей чай, – говорит. – Меня-то не раз вспоминать будешь. Что хочешь услышать, не услышишь. Темный он. А ты светлая. Он к тебе потому и тянется. Ему в свете хорошо. А тебе во тьме плохо. Тьма и свет порознь. И вы порознь будете.
Я сникла.
– Вокруг тебя двое кружат. Только один тебе неинтересный, а другой весь свет застил. Поди, чин высокий носит?
Я чуть не поперхнулась. – Откуда, бабушка, знаете?
– А что тут знать. Ты видная. Может красотой не особливо, но ладная во всем. И воспитанная хорошо. Абы с кем, не пойдешь. Ну что, чин-то, высокий?
– Очень, бабушка, самый.
– Стало быть Прониных сын.
Меня аж в жар бросило.
– Ничего себе! Как же вы догадались?
– А что тут догадываться. Ты сама и сказала. Скажу я тебе, что зазря ты с ним связалась. Не такой он человек.
– Какой не такой?
– Может, и непотребный, а может, и врать не буду. Тогда тоже дело было… Да не доследовали…
– Вы чего-то боитесь сказать, бабушка? – насторожилась я.
–У-у, чего мне бояться. Многие о том знали.
– О чем? – я перешла почти на шепот.
– А ты местная? Чья будешь?
– Ульянова.
– Из городу?
Я кивнула.
– Погоди-ка, дед твой Алексей или Семен?
– Алексей. По маме.
– Как же. Помню Алексея Ивановича. Рано помер жалко. А человек хороший был.
– А правду говорят, что вы акушеркой были?
– Акушеркой не была, санитаркой только, но помогала в родовой комнате, когда трудные случаи были, и слушали меня. А потом всему без грамот выучилась. Роддом тогда на перекрестке был. Старый, дуло ото всюду. Мы в чем зимой придем, в тулупах там иль в чем еще, все закладывали на окна, где младенцы рождались. Чтоб не застудить.
– Как же вы стали судьбы предсказывать?
– Да по человеку видно все, милая. А я ведь столько насмотрелась за свою жизнь любви всякой разной и страданий от нее. Это вам ничего не видно, как на самом деле есть, а мне из-за возрасту сразу все ясным кажется.
Вот помню, взяли мы тогда девочку на роды. Махонькая такая, худосочная, молодая совсем. Мало того, что тяжело рожала, так еще младенец нехороший вышел. Перекошенный на один бок. Муж сразу и испарился, не нужна была дочка-уродец. А мать сильно ее любила, души не чаяла в дите своем, и растила одна. Назвала Машей, а кликала ласково Мучуней, мученицей, стало быть. Местная ребятня Чуней ту уродицу прозвали. Дите хоть была с горбом и головой вниз смотрела, а безобидная была и чего-то понимала. До тридцати годков не дожила.
– Померла?
– Убили горемычную, – бабка перекрестилась.
– За что же?
– Да разве дано кому хоть за что убивать живое-то сотворение? За околицей ее утром нашли истерзанную. Поиздевались, видать, над ней сильно, да и камнем прибили, знать, чтоб потом ни на кого не указала. Не один там изверг то был, много было. Следствие так ничего и не выяснило. Крутились, крутились, да и закрутили энто дело. Видели все, как за Чуней малолетние подростки бегали, дразнили, а то и палками травили. А они ли, не они, не узнать. Так то…
– Господи, неужели так и осталось такое тяжелое преступление нераскрытым?
– Мать как убивалась, никогда не поведать, слов не подберешь. Вот где-горе-то истинное. Она потом то ли умом тронулась, то ли чуяла что-то. Только стала она каждый день ходить к одним и тем же домам, падала на колени у каждого дома, вымазывала лицо пылью али грязью, грозила кулаками, кричала страшные проклятья. Долго ходила. Четыре этих дома было, к которым ходила. Люди, что в них жили, жаловались везде, пока женщину не увезли куда-то, где душевнобольных людей держат. Чего ей в голову эти дома взбрели, никто не знает, ведь искала она дочку вместе со всеми до глубокой ночи и только с утра нашла. Во всех этих четырех-то домах подростки жили, годков по пятнадцать-шестнадцать, ни