Горение. Книга 3 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это было написано до того еще, как во Франции высверкнули первые зарницы революции, подумал Дзержинский. Воистину, нет пророка в отечестве своем! Как мало сейчас пишут в России о Радищеве, как поверхностно его читают… В гимназиях на него если и не запрет, то лишь поверхностное упоминание, а ведь именно в классе должно родиться уважительное отношение к тому, кто высветил собою последнюю четверть восемнадцатого века, сделался русским энциклопедистом, подготовил почву декабристам, предсказал девятьсот пятый год, восстание рабов, лишенных прав на землю и свободную работу… Впрочем, Франция теперь о пророках своих говорит на весь мир… А сколько лет прошло с той поры, как они стали о них говорить, спросил он себя. Их революция свершилась за сто двадцать лет перед нашей; Коммуна заявила себя практически в те же годы, когда Россия отменила рабство. В Америке белые еще продавали черных — злодейство и гнусь, но ведь в России сорок лет назад белый продавал белого…
(Главу «Торжок» Дзержинский переводил ликуя: какой неудержимый напор свободомыслия в стране, задавленной самовластьем, какая бесшабашная храбрость, сколь высоко ощущение собственного достоинства! Как же не умеют наши профессора читать чужие книги — зажаты в собственном мирке, нет полета. Страшно, когда люди, которые, казалось бы, призваны формировать мнение, лишены истинных знаний! Нет ничего ужаснее для народа, если авторами расхожих идей становятся малокомпетентные люди.)
«Ценсура сделана нянькою рассудка, остроумия, воображения, всего великого и изящного. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, что ходят на помочах, от чего нередко бывают кривые ноги; где есть опекуны, следует, что есть малолетние, незрелые разумы, которые собою править не могут. Если же всегда пребудут няньки и опекуны, то ребенок долго ходить будет на помочах и совершенный на возрасте будет каляка. … Таковы бывают везде следствия обыкновенной ценсуры, и чем она строже, тем следствия ее пагубнее. Послушаем Гердера» (Дзержинский знал, что этот немецкий поэт и философ опубликовал незадолго перед выходом в свет книги Радищева свою работу «О влиянии правительства на науки и наук на правительство»; помнил, как Люксембург говорила Лео Тышке: «Надо бы это перевести на польский, там и поныне много взрывного). „Наилучший способ поощрять доброе (утверждал Гердер. — Ю. С.), есть… свобода в помышлениях… Книга, проходящая десять ценсур, прежде нежели достигнет света, не есть книга, но поделка святой инквизиции… в царстве мысли и духа не может никакая земная власть давать решений… не может того правительство, менее еще его ценсор, в клобуке ли он или с темляком. В царстве истины он не судия… Исправление может только совершиться просвещением… Чем государство основательнее в своих правилах, тем менее может оно… стрястися от дуновения каждого мнения, от каждой насмешки разъяренного писателя; тем более благоволит оно в свободе мыслей и в свободе писаний, а от нее под конец прибыль, конечно, будет истине. Губители бывают подозрительны; тайные злодеи робки. Явный муж, творяй правду… Правитель государства да будет беспристрастен во мнениях, дабы мог объяти мнения всех, и оные в государстве своем дозволять, просвещать и наклонять к общему добру: оттого-то истинно великие государи столь редки“.
«Один несмысленный урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред… » «Такого же роду ценсор не дозволял, сказывают, печатать те сочинения, где упоминалося о боге, говоря: „я с ним дела никакого не имею. Если в каком-либо сочинении порочили народные нравы того или другого государства, он недозволенным сие почитал, говоря: Россия имеет тракт дружбы с ним“.
«Слова не всегда суть деяния, размышления же не есть преступления… Какой вред может быть, если книги в печати будут без клейма полицейского? ». «Действие более развратит, нежели слово… Ценсура печатаемого принадлежит обществу, равно как одобрение театральному сочинению дает публика… Завеса поднялась, взоры всех устремились к действованию; нравится — плещут; не нравится — стучат и свищут… Если свободно всякому мыслить и мысли свои объявлять всем беспрекословно, то… все, что будет придумано, изобретено, то будет известно; великое будет велико, истина не затмится». «Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизицией принадлежат к одному корню… то мы хотя ничего не скажем нового, но из мрака… времен извлечем… ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался разум человеческий».
(Надо бы, подумал Дзержинский, уже загодя готовить школьные программы, которые мы предложим детям после революции. Без Радищева невозможно понять величие революционной мысли России, с него надо начинать изучение русского освободительного движения.)
«Народ афинский, — продолжил он перевод, — священнослужителями возбужденный… в безумии своем предал смерти, на неизгладимое во веки себе поношение, вочеловеченную истину — Сократа».
«Император Диоклетиан книги священного писания велел предать сожжению. Но христианский закон, одержав победу над мучительством, покорил самих мучителей, и ныне остается во свидетельство неложное, что гонение на мысли и мнения не токмо не в силах оные истребить, но укоренят их и распространят…
В то время, как боязливое недоверие побудило монахов учредить ценсуру и мысль истреблять в ее рождении, в то самое время дерзал Колумб… Кеплер предузнавал бытие притяжательной в природе силы, Ньютоном доказанной; в то же время родился начертавший в пространстве путь небесным телам Коперник».
(Дзержинский сделал пометку на полях: «первое в истории Восточной Европы требование конституции; в противовес „мнениям“, потребен закон, который, служа защитой личности, есть гарант общей пользы для всех сограждан».)
Великая мысль рождала иногда невежество… Книгопечатание родило ценсуру.
«Древнейшее о ценсуре узаконение… находим в I486 году, изданное в самом том городе, где изобретено книгопечатание… «Указ о неиздании книг греческих, латинских и пр. на народном языке без предварительного ученых удостоверения, 1486 года, Бертольд, божиею милостью святыя Маинцкия епархии архиепископ, в Германии архиканцлер и курфирст.
… повелеваем, чтобы никакое сочинение, в какой бы науке, художестве или знании ни было, с греческого, латинского или другого языка переводимо не было на немецкий язык note 12 дозволения на печатание… от любезных нам светлейших и благородных докторов и магистров университетских, а именно: во граде нашем Маинце от Иоганна Бертрама де Наумбурха в касающемся до богословия, от Александра Дидриха в законоучении, от Феодорика де Мешедя во врачебной науке, от Андрея Елера во словесности…
Если кто сие наше попечительное постановление презрит… — тем самым подвергнет себя осуждению на проклятие… »
«Неистовые! … заблуждением хотите просвещать народы… Какая вам польза, что властвовати будете над невеждами… » (Поразительно, подумал вдруг Дзержинский, что именно в Германии впервые в мире была учреждена цензура, а последние двести лет как раз немцы и заняли ведущее положение при русском дворе; Екатерина, сославшая Радищева в каторгу, была немкой, по-русски писала с ошибками…
В русских государях практически не осталось русской крови, их жены были вывезены из Европы, со своими, русскими, не роднились; народом, как и при иге, правят люди иной культуры, языка, мировосприятия; лозунг «православие, самодержавие, народность» выдвинули те, которых рождали католички; «самодержавие» воспринимали через более понятный им «абсолютизм», а уж и про «народность» говорить нечего: письма друг дружке пишут на каком угодно языке, только не на русском, грамматике не учены; Салтыкова-Щедрина, Лескова и Успенского оттого боятся, что понять не могут, слишком уж русские…
Дзержинский походил по камере, остановился возле окна; заколочено; сырость, духота, смрад; начал вспоминать, когда Лютер восстал против папства. Кажется, в пятьсот семнадцатом. Или в девятнадцатом… Тридцать лет прошло с той поры, как курфюрст Бертольд провозгласил зверство — то есть запрет на мысль, выраженную словом… Как ужасно, что истории нас учат столь поверхностно! Суть этой науки о будущем, — именно так, история дает возможные модели будущего, — ушлые цензоры из министерства просвещения сводят к зубрежке дат. Живая мысль, правда, купируется; порою начинает казаться, что главной задачей педагогов является желание вызвать в учениках ненависть к предмету, который невозможно одолеть без слепой зубрежки. А литература? Как У нас учат Мицкевича? Да не учат его, потому что Петербург боится его памяти! И с Пушкиным не лучше! Выучи «Я помню чудное мгновенье», и хватит… «Записки о пугачевском бунте» — ни-ни, детям этого не надо, зачем ранить впечатлительные души?