Повседневная жизнь советской коммуналки - Алексей Геннадиевич Митрофанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:
Прошу дать ордер на совместное жительство.
И подписала:
Ульянова.
Точка.
Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
Забыл.
Криво надел шапку и вышел.
Забыл».
В результате Михаил Афанасьевич сделался полноценным жителем квартиры 50 дома 10 по улице Большой Садовой. Куда впоследствии привел и свою первую супругу, Татьяну Николаевну.
Булгаков сообщал в письме сестре: «Самый ужасный вопрос в Москве – квартирный. Живу в комнате, оставленной мне по отъезде Андреем Земским. Больш. Садовая, 10, кв. 50. Комната скверная, соседство тоже, оседлым себя не чувствую, устроиться в нее стоило больших хлопот».
Затем он переехал – в подъезд справа, в квартиру напротив. Его новая комната была с видом на старую. Татьяна Николаевна Булгакова писала: «В этой квартире жил миллионер, Артур Манасевич. Он давал деньги домоуправлению на содержание дома – какие-то у них были свои дела… Его окна были как раз напротив наших – и он видел всю нашу жизнь… Когда умер его брат, им надо было кого-то вселять, и он сказал: “Самые тихие люди – Булгаковы”. Комната была, конечно, хуже нашей первой – та была солнечная, а здесь венецианское стекло смотрело прямо в стену мастерской. Ну, он оклеил комнату обоями, говорил, что – телефон и все такое… Мы решили переехать».
Главное – здесь не было той полукриминальной атмосферы, которая была присуща первому жилью. Булгаков описал его в стихах:
На Большой Садовой
Стоит дом здоровый.
Живет в этом доме наш брат
Организованный пролетариат.
И я затерялся между пролетариатом,
Как какой-нибудь, извините
за выражение, атом.
Жаль, некоторых удобств нет,
Например – испорчен ватерклозет.
С умывальником тоже беда:
Днем он сухой, а ночью из него течет вода.
Питаемся понемножку:
Сахарин и картошка.
Свет электрический – странной марки:
То потухнет, а то опять ни с того ни
с сего разгорится ярко.
Теперь, впрочем, уже несколько дней
горит подряд,
И пролетариат очень рад.
За левой стеной женский голос выводит
«бедная чайка…»,
А за правой играют на балалайке[2].
* * *
В 1930-е годы в одном из полуподвалов в Долгом переулке, рядом с улицей Плющихой, вернувшись из скитаний по Европе, проживал писатель Андрей Белый. Некогда эта квартира была полностью в распоряжении его супруги, Клавдии Николаевны Васильевой, но эпоха нарушила и это прайвеси.
Художник Николай Кузьмин писал:
«Андрей Белый жил в ту пору в полуподвальном этаже, по тогдашним масштабам – даже и не очень тесно и не очень темно, но на беду за углом дома была молочная, где в иные дни “выдавали” творог – продукт по тем временам дефицитный. Очередь за творогом двигалась вплотную мимо окон рабочей комнаты Белого, закрывала свет – в комнате становилось темно.
Белый бежал к окну и кричал в форточку истерически: “Здесь живет писатель! Не мешайте ему работать!” Толпа шарахалась в сторону, и ноги, двигавшиеся мимо окон, исчезали. Но проходило немного времени, и мучения поэта начинались снова: опять вереница ног двигается у самых окон и опять в комнате наступает затмение.
– Я живу под хвостом! – восклицал Белый патетически, придавая этим словам какое-то апокалипсическое значение».
А вот воспоминания о той же комнатке этнографа и фольклориста Нины Ивановны Гаген-Торн:
«Долгий переулок. Спускаюсь в подвал. Звоню… Кто-то открывает мне дверь.
– Борис Николаевич – к Вам!
И Борис Николаевич суетливо выскакивает:
– Пожалуйста!
Вхожу в комнату. Вижу только окна под потолком и в них – ноги прохожих, идущих по переулку. Борис Николаевич суетится. Чуть приподнимается с кресел навстречу мне лик Клавдии Николаевны. И – снова садится в угол. Молчаливо: как статуя Будды. Борис Николаевич вертится с “лягушачьей какой-то улыбкой”, которую он описал у Николая Аполлоновича Аблеухова в “Петербурге”. Я начинаю говорить – точно камни в гору тащить на спине!
– Эти годы занимаюсь я сплошь этнографией. Я пришла рассказать Вам… Надо мне рассказать Вам о шаманах.
Рассказываю…
Танцевали жесты Бориса Николаевича, брызнул в воздух фейерверк его мыслеобразов. Все ласковее становилась улыбка сидевшего Будды».
* * *
По коммуналкам скитался и Осип Эмильевич Мандельштам. Валентин Катаев так писал о нем в повести «Алмазный мой венец»:
«Он расхаживал по своей маленькой нищей комнатке на Тверском бульваре, 25, во флигеле дома, где некогда жил Герцен, горделиво закинув вверх свою небольшую верблюжью головку, и в то же время жмурился, как избалованный кот, которого чешут за ухом. Я ему помешал. Как раз в это время он диктовал новое стихотворение “Нашедший подкову” и уже дошел до того места, которое, видимо, особенно ему нравилось и особенно его волновало. Мое появление сбило его с очень сложного ритма, и он зажмурился с несколько раздраженной кошачьей улыбкой, что, впрочем, не мешало ему оставаться верблюдиком. Незрелое любовное стихотворение, поспешно прочитанное мною, было наскоро отвергнуто, и щелкунчик, собравшись с мыслями, продолжал диктовать высокопарношепелявым голосом с акмеистическими завываниями:
– …свой благородный груз… – Он нагнулся, взял из рук жены карандаш и написал собственноручно несколько следующих строк. Это была его манера писания вместе с женой, даже письма знакомым, например мне, из Воронежа.
– …свой благородный груз, – шепеляво прочел он еще раз, наслаждаясь рождением такой удачной строчки. – С чего начать? – продолжал он, как бы обращаясь к толпе слушателей, хотя эта толпа состояла только из меня и его жены, да, пожалуй, еще из купы деревьев садика перед домом Герцена, шевелящихся за маленьким окном».
А его жена Надежда Мандельштам писала в мемуарах:
«Зиму 23/24 года мы провели в наемной комнате на Якиманке. Московские особнячки казались снаружи уютными и очаровательными, но изнутри мы увидели, какая в них царит нищета и разруха. Каждую комнату занимала семья во главе с измученной, но железной старухой, которая скребла, чистила и мыла, стараясь поддержать деревенскую чистоту в запущенном, осыпающемся, трухлявом доме. Мы жили в большой квадратной комнате, бывшей гостиной, с холодной кафельной печкой и остывающей к утру времянкой. Дрова продавались на набережной, пайки исчерпали себя, мы кое-как жили и тратили огромные деньги на извозчиков, потому что Якиманка тогда была концом света, а на трамваях висели гроздьями – не вишни, а люди…
От стен, что ли, шел мертвящий дух или сами мы потеряли способность радоваться, что я не запомнила никакой дури, которая нас тешила всегда