Архив - Виорель Ломов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Великолепно! Вы, наверное, политэконом? Там желаемое идет впереди результата. Объяснитесь, а то скоро идти домой. Хотелось бы дома не обременять себя и вас фундаментальными вопросами.
– Наше сотрудничество, Георгий Николаевич, началось вчера, когда мы с премии пили за смелость. Помните? Ваша премия, моя смелость.
– Говорите ясней, – Суворов остановился на краю оврага.
– Всё ясно. У меня есть смелость просить вас поделиться со мной частью премии. Конкретно, половиной. Чтоб не было обидно. Все-таки двенадцать лет, диплом, две диссертации.
– Повторите, я ничего не понял, – Суворов понял, что это шантаж.
– Да-да, зачем вам было всё это делать, если в ваших руках такие богатства? – прошептал, почти прошипел Глотов. – Избави бог, я не претендую на них, это ваше, фамильное. Но согласитесь, за сохранение тайны полагается вознаграждение. Пропорциональное тайне.
Суворов толкнул Глотова в овраг. Тот молча скрылся в нем. Суворов медленно пошел домой. Через несколько минут Глотов нагнал его. Он прихрамывал, брюки и рубашка его были в глине. Не приближаясь к Суворову, он крикнул ему в спину:
– Я вас прощаю! Хотя мог бы наложить на вас и штраф.
– Слушайте, вы! – круто обернулся к Глотову Суворов. – Если вы произнесете еще хоть слово, оно станет для вас последним. А из премии я закажу гроб с музыкой и глазетом.
В Москву Глотов поехал вместе с Суворовым. Всю дорогу молчали. Суворов чувствовал себя как под стражей. Удивительное дело: вчера еще он был свободен, как чайка над морем, и на тебе, явился какой-то мозгляк и требует то, что принадлежит только тебе. Хотя что это я? Вокруг всю жизнь идет именно так и только так: тот, кто не имеет никакого отношения к делу, имеет от этого дела всё. Надо быть круглым идиотом, чтобы удивляться тому, что это наконец-то случилось и с тобой. Откуда же он узнал о шкатулке? От Софьи? Вахтанга? От кого больше? Может, от Лавра? И странно, что я ничего не могу изменить. Не убивать же его. В конце концов, каким бы мелким гадом он ни был, его жизнь не поместится в шкатулку. Ну а до Кощея ему еще далеко. «Альтруист!» – услышал Суворов свой внутренний голос и понял, что согласен отдать Глотову половину премии. Лишь бы никто не узнал о шкатулке, из которой он давно уже решил не брать ни одного камешка, какая бы нужда ни приперла. А если он посягнет на архив? Знает ли он о нем? Суворов поглядывал на Глотова, и он уже не казался ему таким отвратительным. Отвратительными могут быть глубокие люди, желающие скользить по собственной поверхности. А этот был по природе своей мелок, гадок и жалок. А значит, не судим, не осуждаем и только лишь жалеем. Да еще покупаем, как керосин или пакля.
– Вы Лавра Николаевича, случайно, не знали? – спросил Суворов.
– Мой отец служил у него. Неужто не помните меня? Думал – прикидываетесь.
Тогда всё понятно, подумал Суворов. Да-да, был такой, Глотов Демьян. Преданный до презрения. Лавр, напившись, часто грубо ругал его и даже бил. Суворову вдруг стало всё безразлично, так как он не хотел оставаться в плену прошлого и готов был отдать за освобождение хоть всю свою премию. Но не саму шкатулку! Ободренный вниманием Суворова, Глотов разговорился. Он много рассказывал о себе и порядком утомил Суворова.
– Ну что обо мне можно сказать, если коротко? Допустим, как в некрологе. Я, в отличие от вас, Георгий Николаевич, одно сплошное «не»…
– Что же это вы меня уже и похоронили, сударь? – усмехнулся Суворов.
– Господь с вами! – вскинулся Глотов. – И в мыслях не было! Это я так, для красного словца. Сравнительный анализ, так сказать. Исключительно о себе. Ибо я и есть то самое русское недоразумение, носимое Лихом по свету. Что должен уметь всякий культурный и образованный человек? Как вы, например. Опять же, только в целях благопристойного для вас сравнения. Петь, танцевать, музицировать, рисовать, стрелять, фехтовать, волочиться за барышнями, изъясняться хотя бы по-французски, а по-русски – поддержать светскую беседу, письма писать, молиться… Так вот, ничему этому я не обучен, ничего не умею, да и не хочу. Поздно. Даже обучусь, и что? Всё равно никуда не пригодится. А если к этому добавить, что я неказистый, как видите, некрасивый, уже немолодой человек, памяти никакой, ремеслам не обучен, в искусстве и науке профан, политику не понимаю… Хотя всем говорю, что лучшей политики, чем есть, и быть не может. И даже могу в том дать клятву. Нет-нет, я не совсем уж какой самый последний отброс общества, я полезный, в некотором роде, его член. Но я и не дамский угодник, не компанейский человек… Шармом и обаянием, как изволите видеть, от меня не пахнет. Короче, хам, быдло. Как я себя? Портфеля и велосипеда нет. Угла своего тоже. Жены нет, детей нет, друзей и врагов… Никого нет. Родственники? Какие-то есть. Но всё равно что нет. Не знаю, кто они, сколько их, где они и зачем. Мать не помню, отца моего, Демьяна Алексеевича, ваш брат покойный третировал всячески за ослушание, и правильно делал. Батюшка за честь почитал служить ему… А у меня и этого не было. Даже бить меня никто не хотел. Словом, ненужная я и зловредная на белом свете частица. Лучше всего было бы меня враз уничтожить, чтоб без следа и без дыма. Вот как вы давеча – раз, и в овраг!
– Что же, у вас и дамы сердца нет никакой? – спросил Суворов, чтобы хоть как-то столкнуть Глотова не в овраг, так на другой предмет.
– Дамы – нет. Так, бабенка одна… – ограничился собеседник скупой информацией и вновь вернулся к себе. Чем меньше человек, тем больше он о себе говорит.
Уже в городе Глотов сказал совсем другим тоном, не предполагающим лишних вопросов:
– Не имеет смысла тянуть резину. Чем скорее отдадите, тем скорее решится. Я готов дать расписку, хоть кровью, что больше не стану обременять вас и нарушать ваше спокойствие.
«Да он не лишен интеллекта», – подумал Суворов.
– Поймите и меня, – продолжал Глотов. – Я, как узнал о вашей… тайне, сам лишился покоя. Но я джентльмен, а не бандит с большой дороги. К тому же тоже из приличной семьи.
– Вы не боитесь за себя? – спросил Суворов.
– Я боюсь за вас, – ответил Глотов, свысока посмотрев на Суворова. Он на всё глядел с высоты своего низкого происхождения.
– Это внушает оптимизм. Хорошо, запишите телефон.
– У меня он есть.
Когда Суворов подошел к своему дому, он поднял голову, точно кто окликнул его, и увидел в небе ту самую луну. Наполненная бледным светом, полная луна плыла над землей. От луны исходило сияние, заметное тогда, когда она скрывалась за тучей или за крышами домов. Сквозь скорлупу луны просвечивал темный зародыш, напоминающий часть глобуса с Азией, Европой и Африкой. Казалось, луна вот-вот разродится новой луной и новым подлунным миром, который будет светлее и совершеннее старого.
Суворову приснился Глотов, милиционеры, горящий архив… С утра он едва не уехал в Перфиловку. «Вытащу всё во двор, – думал он, – оболью керосином и сожгу». Георгий Николаевич представил, как горит архив, и тут же увидел, что это сгорает он сам. Он машинально раскрыл папку, где среди прочих бумаг был набросок портрета полководца Суворова, и вздрогнул. Александр Васильевич смотрел ему прямо в глаза и – презрительно улыбался!
XXIX
– Как интересно, – сказала Ирина Аркадьевна, – я думала, у него просторный дом, большой сад, но он верен себе и в малом.
– В малом? – Суворов остановился. – Гляньте, какой отсюда открывается вид.
– Может, не пойдем сегодня на море? – жалобно попросила Надя.
– Надо купить простокваши, смазать ей плечи.
– У меня есть мазь от ожогов, – Суворов вспомнил о баночке, что дала ему Адалия Львовна. – Так в чем малом он верен себе, Ирина Аркадьевна?
Ялта лежала у их ног как прекрасная невольница. Одного этого было достаточно, чтобы почувствовать себя на верху блаженства. Но Ирине Аркадьевне для этого не хватало лишь самой малости. Она прекрасно видела, что Георгий Николаевич не находит себе места. Иначе он не поднялся бы второй раз за неделю к домику Чехова. Неделю они в Ялте, а по сей день не произнесено ни слова о чувствах, переполнявших их. Ей ли было не видеть, что Суворов влюблен в нее и изо всех сил сдерживает себя; расходуя, расплескивая себя на шутки, восклицания, физическую нагрузку. Его переполнял восторг, но он не позволял ему захватить себя целиком, а отдавался ему по частицам, по крохам, по искоркам, как Чехов отдавался своим рассказам. А может, это и есть счастье? В себе же Ирина Аркадьевна чувствовала такой прилив сил, который возможен лишь при очень сильном чувстве. «Мы передерживаем, передержали себя, – думала она, – не даем вспыхнуть нашей страсти, словно боимся ее». Георгий Николаевич позволял себе открыто любоваться ею, дарить ей комплименты, цветы, ласковые взоры, прикасаться губами к ее руке, но не более того! Она ему отвечала тем же, только по-женски более беззаботно. Это было, разумеется, вполне естественно, так как по большому счету она была очень признательна ему за то, что он вывез ее на курорт вместе с дочерью. Но что значит признательна?«Где вы видели женщину, которая не мечтала бы свою признательность излить в любви? Беззаботность не подвигает нас к близости, – думала она. – Нам нужна встряска, какая-то встряска, чтобы стронуть с места и бросить друг к другу».