Современная датская новелла - Карен Бликсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо, что Август собрался наконец открыть рот. Правильно, пусть внесут дрова. Хоть ничего не поломают, не попортят. Скоро зарядят дожди, дрова нужно укрыть. Молодец Август.
— Дрова? Это ты сам перетаскаешь. Тоже работа… Нет, мы вот тут поглядим…
Один за другим они заходили в гараж, и старый Хенрик слышал, как они там шуруют. Высунулась чья-то голова. В волосах застряла паутина. Кто-то залез на старую побитую молью тахту, иначе ему так высоко не забраться.
Голова подмигнула. Это Августу — не бойся, мол. Сейчас все будет в порядке. Сейчас приналяжем и разгребем твой хлам.
— Надо все вытащить. А то ничего не видно.
— Да, — сказал Август.
До чего же громкий голос у этого Нильса. Он говорит:
— Странный ты, Август. Парень ты вроде неглупый, и мы же сказали тебе, что приехали помочь. А ты вроде и не рад.
— Точно, — поддержал другой. Он выкатил из двери старое запыленное колесо. — Прямо обижается вроде.
— Да, — снова сказал Август.
Старый Хенрик заерзал у стены. Почему же Август им не скажет, что вещи стоят по своим местам и пусть стоят до поры, а потом он позовет торговца и тот их посмотрит.
Старый Хенрик снова раскрыл рот, задвигал челюстью.
— Вещи… — выговорил он.
Но голос у него совсем слабый, они его не слышат.
— Вещи… — повторил он и показал на гараж. Рука дрожала, и он старался унять дрожь, а она делалась все сильней.
Один повернулся к нему: старый Хенрик что-то сказал?
Но тот так разволновался из-за того, что его наконец приметили, что все мысли разом разбежались. Помнил только, что сказал: «Вещи», слово застряло в голове и стучало, стучало, а к чему эти «вещи» — неизвестно. Но на него уже не смотрят. И опять он видит большие, тихие глаза Августа. Август переводит их с одного лица на другое и говорит:
— Да.
И всякий раз, как из двери летит какая-нибудь вещь, Август подходит, говорит «да…», и видно, что ему очень хочется внести ее обратно.
За полчаса гараж расчистили, а весь двор завалили рухлядью. Уедут — Августу придется все одному вносить.
— А это что у тебя?
Август испуганно разглядывал багровое лицо и лоб в росинках пота. Тихие глаза заметались. Взгляд перебегал от лица к курятнику.
— Это у меня курятник, — сказал Август.
— Курятник? Да ты что, серьезно?
— Именно, — сказал Август.
Старику снова захотелось вмешаться.
— Насест, — сказал он.
Ему хотелось, чтоб Август сказал, что курятник поставили только так, до поры. А когда будут доски, они построят новый. А завтра уже будут куры, и куда же их девать, пока не построили новый курятник?
Но уже кто-то схватил лом и принялся рушить стенку.
— Вот гниль-то! — сказал он.
— Да, — сказал Август.
И когда доски затрещали, кто с лопатой, кто с топором, кто с ломом, а кто с граблями — все навалились на курятник, и через минуту курятника не было, а была только куча старых щепок да ржавых гвоздей.
Старому Хенрику невмоготу было стоять у стены. Он ничего не понимал, в голове все перемешалось, в глазах рябило. Надо отсюда выбраться. Подальше, подальше от этих красных, заросших лиц. Уши болели от криков и хохота, кровь стучала в висках, глаза болели от мелькания тел, бегавших, размахивающих руками, нагибавшихся, что-то поднимавших. Старые глаза просили покоя. Ровных, гладких, скользящих линий без конца без края, ровных, широких, застывших полос.
Он потянулся за костылями и, никем не замеченный, прошел к маленькому сарайчику, крашенному красной краской и затертому между ригой и хлевом. Он своими руками вырезал в двери сердечко. Тут, в его любимом местечке, дверь тоже не закрывается. Но это ничего. Сюда никто не ходит. Зато видно луга, торфяник и дальний лес.
Он толкнул дверь и уселся. Притянул дверь за веревочку, но так, чтобы было место для ног. Остался широкий просвет. Можно посидеть в покое и собраться с мыслями.
Совсем близко легли зеленые ровные луга, а подальше, в низине, темнел торфяник, по осени весь в болотной воде. Еще дальше стоял лес в лиловой мгле с медными отсветами. А на все это — на лес, луга и торфяник — налегло серое, металлическое небо.
Старый Хенрик тяжко вздохнул, нашарил в кармане пачку жевательного табаку. И, блаженно втягивая слюну, пропитанную табаком, отдающую лакрицей и черносливом, снова почувствовал себя уютно на милом, привычном месте. Наконец он избавился от этих румяных лиц, сюда им не зайти, здесь его никто не потревожит. Очень далеко слышался гул голосов, глухой и ровный.
И, затаясь в своем уголке, старый Хенрик держал речь. Вслух он не произнес ни звука, все про себя. Он поднял руку — и все стихло. Всем хотелось услышать, что он скажет. Боялись проронить хоть слово. Знали, что слова его мудры и здравы. Он ведь не раз уже с ними говорил. И они знали, как нужны его речи.
Глаза его бродили по лугам, торфянику, лесу, но он их не видел. Он, не отрываясь, глядел в румяные, заросшие лица, неподвижные, притихшие, внимательные. И он стал говорить им о цели жизни человеческой и о том, как люди, не щадя живота, отвоевывают совсем для себя ненужное и тратят столько сил, а ведь все равно все пойдет прахом. Он говорил о том, что каждому свое, что нельзя мешаться в чужую судьбу, нельзя навязывать другому свои понятия, нельзя подминать другого под себя, потому что у каждого своя забота и каждому свое счастье.
Он говорил про любовь и лад между людьми и о праве другого поступать не так, как ты. И лица зашевелились, но тут старый Хенрик только поднял руку, и они тотчас замерли и снова стали его слушать. Он говорил и говорил, и слова шли легко и быстро. Он закрыл глаза, чтоб не видеть лугов, торфяника и леса, и сам слушал, слушал.
И тут это случилось. Вдруг тело его больно грохнулось об землю, и в затылке зазвенело, и в глазах что-то сверкнуло, прошло от затылка, через мозг к глазам, и он увидел, что лежит на земле.
Мгновение он лежал, ничего не ощущая. Потом открыл глаза, поднял их к небу, и вдруг все стало ясно и четко видно. Он с усилием приподнялся на локтях. Одна рука потянулась к затылку, неловко задела его, и стало больно. Луга светились ясной зеленью между двух брючин, и, когда он скользнул взглядом вверх, над брючинами оказался Нильс и жалко пытался объяснить:
— Я увидел… и я подумал… Думаю, вот куда можно повесить колеса… И…
Голова у старого Хенрика кружилась, его клонило в сон, но он почувствовал странную силу и голос его окреп и покатился над лугами, когда он сказал:
— Зови сюда людей, черт тебя дери.
И опять ужасно заболела голова, и он обхватил рукой затылок. Он услыхал топот бегущих ног, и, снова подняв глаза, он очень удивился. Вот они стоят вокруг, у них красные, заросшие лица, и он всех знает, мог бы каждого назвать по имени, если б захотел. Стоят испуганные, притихшие, серьезные. Ну вот, сейчас он им все скажет. Теперь лица у них такие, как надо, и можно сказать им все, что он передумал и перечувствовал. Он помнил каждое свое слово, каждое слово было на месте.
Надо поднять руку. Лучше говорить с поднятой рукой, чтобы удержать эти лица. Но рука не шевельнулась.
Голову разламывало. Он все-все помнит, но нет сил говорить.
Тело расправилось, голова сонно откинулась назад. Лес, луга и торфяник закачались, и вот уже нет ни леса, ни лугов, ни торфяника, а есть только он сам, он идет по нежной запашке, а Карен с Августом ползают на коленках и кладут картошки в ямки от его костылей.
Все вокруг заткано паутиной, и ниточки рвутся одна за другой. Кто-то говорит: «Доктора», и они заводят машину, и грохочет мотор, и машина трогается, и вот уже мотор все тише, тише, и вот звук совсем пропал. Оборвались две ниточки. С лугов белой спиралью всползает туман и мешается с едкой, сладкой бензинной вонью. Но он уже не чувствует запахов. Он просто лежит и не двигается, а ниточки рвутся и рвутся. И вдруг он пугается. Неужели они забудут, что обещали ему?..
Но лицо Карен совсем близко, и ухо ее у самого его рта. А губы у него никак не хотят шевелиться, и он не может ничего выговорить.
Из гортани вырвался едва слышный хриплый шепот.
Но ухо Карен приблизилось, значит, она кивнула, и ее пальцы сжали его руку, и голос Карен был последней, дальней ниточкой, и пока она не оборвалась.
Он был очень, очень счастлив, а голос Карен сказал:
— И лук, папочка.
Пер Шальдемосе
Ружье
Перевод С. Петрова
Как только я поверну за угол на дорогу к даче, мной овладевает неуверенность. Все такое знакомое! Дорога ничуть не изменилась, будто ровно ничего не произошло за эти годы. Я знаю имена тех, кто живет или жил в больших дачах за плотными изгородями и высокими частоколами. Снова я узнаю этот тяжеловатый запах осенних плодов и вновь узнаю игру красок на клумбах. Так же вот было здесь и тогда. А вон там, на белой даче, которую отсюда из-за двух канадских сосен плохо видно, жила Анета. На студенческом празднике со мной была она. А потом все что-то мешало, то одно, то другое. Но мы однако встретились еще раз, перед моим отъездом отсюда. Рядом жили евреи, которые, убегая, навесили на калитку замок — как будто это могло остановить немцев. А там… впрочем, неважно. В следующем доме жили мы. Въездные ворота открыты. В нескольких окнах горит свет. А что, если у отца гости? Вот будет досада… Я перекладываю сверток с бумагами старика в другую руку. Дурацкий сверток. Не нужно мне было брать это на себя… Или надо было послать его по почте, ведь это так просто. Нечего мне здесь делать. Не испытываю даже любопытства. Одно отвращение.