Моя сумасшедшая - Андрей Климов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сюрприз! Тот, ясно-понятно, полезет с объятиями, густо дыша вчерашними миазмами…
Так и вышло.
Акулов прибыл в одиннадцать, и все пошло своим чередом. Необычно было то, что все члены, кроме него, явились в форме. Новшество, о котором его не поставили в известность. Б. чувствовал себя белой вороной, но китель с четырьмя ромбами в петлицах и синие галифе остались в Харькове. Он и там их надевал только на торжественные заседания и в ЦК.
Слушали отчет комиссии по введению паспортов для населения. Как автор идеи, позволявшей окончательно взять под контроль сельскую массу, причем не с помощью паспортов, а именно их отсутствием, Б. с самого начала числился главой комиссии. Однако вся работа сосредоточилась здесь, в Москве, и прямо руководить процессом он не мог. После отчета был зачитан, а затем единогласно одобрен проект постановления, которое теперь предстояло принять Совнаркому.
Затем докладывал начальник Секретно-политического. Промежуточные итоги работы отдела после трех широких процессов: украинского «заговора профессуры», к которому Б. имел прямое отношение, дела Промпартии и меньшевистского Союзного бюро. Пошла статистика — и он неторопливо занес в блокнот цифры. Выявлено среди населения буржуазных спецов: один миллион двести пятьдесят тысяч. Из них: от работы отстранены в результате чисток сто тридцать восемь тысяч, разоблачены как враги советской власти и ликвидированы — двадцать три тысячи.
Генрих дернулся. «А остальные? — на ярко-малиновой, оттянутой лодочкой нижней губе вспух пузырек слюны. — Они у вас что, ангелы? Перековались? Миллион с четвертью! Да это ж…»
Акулов неторопливо поднял ладонь: «Генрих Германович! При всем уважении, должен заметить: по моим сведениям, в ваших структурах их процент велик, как нигде. Или я ошибаюсь?»
Ладонь припечатала черную кожаную папку с тисненой серебром надписью «К ответу». Генрих проглотил не мигнув, но зафиксировал. Занес куда-то туда, где у него хранились счета, по которым всегда расплачивался с процентами. Он сидел справа от Б., на протяжении всего заседания беспокойно ерзал, словно ему не терпелось по нужде, комкал в руке носовой платок и похмельно потел.
Приняли два второстепенных постановления, затем были розданы для ознакомления машинописные копии справки «О продовольственных затруднениях в УССР», предназначенной для Политбюро. Б. и к ней имел непосредственное отношение. Наконец Акулов подвел черту: «На сегодня — все. Если вопросов нет — желаю успехов в работе».
Справка давно устарела. Как и те единичные факты, которые в ней приводились. Но, похоже, это никого здесь не интересовало. С какого-то момента считалось неактуальным. И тем более непонятно, зачем понадобилось выдергивать его из Харькова и заставлять мчаться в столицу.
У дверей в приемную образовался затор. Б. приотстал, пропуская основное ядро, когда его окликнули: «Задержись, пожалуйста! На два слова».
Он обернулся; одновременно оглянулся Генрих, выцеливая — кого?
Акулов стоял, выпрямившись во весь свой небольшой рост, и манил его к себе.
Б. подождал, пока члены коллегии выйдут, без спешки прикрыл обе створки и вернулся.
Первый вышел из-за стола и, не произнося ни слова, указал на зашторенный проем в торце зала. За ним, как было известно всем, располагалась «комната отдыха». Пользовались ею в исключительных случаях — при всех кабинетах руководства имелись такие же, похожие, как близнецы. Кушетка, умывальник, кабинка туалета, шкафчик-буфет. Эту отличал только стол-конторка, неизвестно как сюда затесавшийся.
— Располагайся! — Акулов бросил на кушетку прихваченную с собой черную папку. — Рассказывай.
Слушал он, одобрительно наклоняя свежевыбритую крепкую голову, иногда посмеиваясь в подстриженные «кирпичиком» рыжеватые усы. Когда Б. закончил, звучно шлепнул его по колену, выражая одобрение. Сидеть в тесном помещении приходилось вплотную, чуть ли не нос к носу, и за всеми этими энергичными выражениями дружелюбия Б. мигом учуял просачивающуюся изо всех щелей тревогу.
Положение Акулова было ненадежным, и само его назначение состоялось слишком поспешно. То есть было, скорее всего, временной рокировкой. К элите органов он не принадлежал, разве что по давней связи профсоюзов сначала с ЧК — ОГПУ. Генрих держал его в осаде, блокируя инициативы нового первого, интриговал в ЦК, и то, что это ему удавалось, говорило о многом.
Б., при всей симпатии к Акулову, неизбежно приходилось лавировать. В сущности, тот был единственным его шансом снова вернуться в Москву. Но об этом пока речи не заходило. Общая ситуация в Восточной Украине неуклонно требовала его присутствия.
Однако сейчас он чувствовал, что оба они здесь не ради обсуждения хлебозаготовок. Акулов потянулся к своей папке, вынул пожелтевший листок и протянул.
— Ознакомься.
Пока Б. читал, он закурил, потом потянулся к буфету. Выставил на конторку две рюмки, початую бутылку без этикетки, разлил коньяк.
— Что это? — спросил Б., возвращая листок.
— Специальный циркуляр департамента полиции. Из архива Тифлисского жандармского управления. Примешь?
— Благодарю. Днем редко себе позволяю. Да и желудок барахлит в последнее время.
— А я позволю.
Акулов отхлебнул треть, пожевал губами, нахмурился и отставил рюмку. Не спешил, но и не знал пока, как перейти к сути. Хотя тема возникала между ними не впервые.
— И что скажешь?
— А о чем тут говорить? Прием известный, тыщу раз обкатанный. Мы его у себя применяли года с двадцать второго, в особенности западнее Буга. Но если я правильно понял, речь не об Украине.
— Верно.
— Значит, опять возвращаемся к делу Шаумяна и его обвинениям против Самого! Но ведь им не дал ходу еще Ленин, а теперь и документов не найти, архивы Охранного отделения как метлой вычищены. Дзержинский расстарался.
— У Ильича был свой интерес. Партия нуждалась, а тот, кто сдал Шаумяна охранке, пополнял партийную кассу десятками тысяч. А заодно использовал полицию в своих целях, чтобы свести счеты с теми, кто его ненавидел. Да ты и сам обо всем слышал, когда в восемнадцатом парился в каталажке в Тебризе вместе с Цинцадзе.
— Тем более. Иван Алексеевич! — Б. понизил голос. — У нас на руках — ноль. И, боюсь, так все и останется. А хоть бы и было? Как это можно использовать? Если сейчас кто бы то ни было заикнется об амурах Самого с охранкой, жить этому идиоту сутки, максимум.
Он посмотрел вопросительно, ощущая, как острый расстрельный ледок копится под ложечкой, сползает по животу. Говорить в Зеленом зале было заведомо небезопасно, но где гарантия, что их не слушают и здесь?
— Успокойся, — будто читая его мысли, продолжал Акулов. — Тут чисто. Есть у меня в запасе вариант с французской прессой. Но журналисты хлипкий народец, и источник информации слишком легко вычислить. Дело не в Шаумяне, а в вещах, от которых у меня голова в последнее время кругом идет. Видишь ли, кое-кто недавно подсказал мне, что в его официальной биографии половина дат и цифр не совпадают с реальными.
— Это проверено?
— Аккуратно и с полной конфиденциальностью. Повисает вопрос — зачем? Что он прячет среди этой цифири? С какой целью тасует и передергивает? Я совершенно уверен, что это намного для него важнее, чем какие-то бумажки, идентифицирующие его как внедренного агента. Проще простого объявить их фальшивкой, состряпанной врагами партии и народа. И куча экспертов подтвердит, в том числе и зарубежные. Сам знаешь, как это делается.
— Согласен. И в чем же, по-вашему, подтасовка?
— Вот тебе факты, — Акулов взглянул в упор, быстрым движением коснулся виска. Короткие твердые пальцы слегка подрагивали. — Он упорно избегает называть точные даты и общее количество своих арестов и побегов. В опубликованных материалах значится семь арестов. В действительности до 1916 года их было как минимум девять. Кроме того, четырежды задерживался полицией. И бежал он не четыре раза, а, по меньшей мере, восемь, и еще дважды ему удалось уйти буквально из рук жандармов — будто его в упор не видели. Как, по-твоему, это понимать? Провал в памяти?
— С памятью у него ажур. Дай бог всякому. А аресты и побеги могут украсить любую биографию революционера. Чем больше, тем лучше.
— Не совсем. Если человек нетвердо знает, когда родился, это уже вызывает сомнения. Страна празднует день рождения вождя двадцать первого декабря, а в метрике и в архивах полиции значится восемнадцатое, причем на год раньше. Еще более странно другое — его полное равнодушие к матери. За последние тринадцать лет они ни разу не виделись, и за все эти годы он написал ей, по нашим сведениям, одиннадцать записок. Хочешь знать, как звучит самая длинная? «Мама моя! Здравствуй! Живи десять тысяч лет. Целую. Твой Coco».