Король, дама, валет - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одновременно говорила и она, так что этот разговор трудно записать. Надобно было бы нотной бумаги, два музыкальных ключа. Пока он говорил: «…вот уж я не думал…», – она уже говорила свое: «…через, может быть, десять кресел. Я так и поняла, что это твоя жена. Ты не –изменился, Курт. Только усы подстрижены. Да, это мой мальчик. Нет, я не замужем. Плод недоразумения. Проводи меня кусочек…»
– Семь лет, – сказал Курт. – Да, я свободен, погуляем тут на солнышке. Я, знаешь, только что видел – нет, не совсем так много…
– …миллионы. Я знаю, что ты зарабатываешь миллионы. И я тоже устроилась… («не совсем так много, – вставил Курт, – но ты мне лучше скажи…») …очень счастлива. У меня после тебя было только четверо, но зато один богаче другого. А теперь совсем хорошо. У него – чахоточная жена за границей. Он как раз на месяц уехал к ней. Немолодой, солидный. Обожает меня. А скажи, Курт, ты-то счастлив?
Курт улыбнулся и подтолкнул синего мальчика, который остановился было, глядя на него круглым детским взглядом, а потом, дудя губами, запедалил дальше.
– …Это от молодого англичанина. Вот мы какие..И смотри, он как модная дама подстрижен. Если бы мне тогда сказали…
Он слушал ее проворный лепет и вспоминал тысячу мелочей: какие-то стихи, шоколадные конфеты с ликером в середине («Нет, эта опять с марципаном, я хочу с ликером…»), аллею памятников в центральном парке, – и то, как эти смешные пузатые короли были чудесно хороши лунной ночью, среди цветущей, электрическим светом убеленной сирени… Такие бледные, такие неподвижные – и такой сладкий запах, о Господи, и непонятные громады теней… Те два коротких веселых года, когда Эрика была его подругой, он вспомнил теперь, как прерывистый ряд мелких забавных подробностей: – картину, составленную из почтовых марок, у нее в передней, ее манеру прыгать на диван, или сидеть, подложив под себя руки, или вдруг быстро похлопывать его по лицу; и оперу «Богема», которую она обожала; поездку за город, где, на террасе, под цветущими деревьями, они пили фруктовое вино; эмалевую брошку, которую она там потеряла… Все это легкое и немного щемящее взыграло в нем, пока она быстро и легко, в такт его воспоминаниям, рассказывала о том, какая у нее теперь квартира, рояль, гравюры…
– Помнишь, – сказал он и пропел фальшиво, но с чувством: «меня зовут Мими…»
– О, я уже не богема, – усмехнулась она, быстро-быстро тряся головой. – а вот ты все такой же, такой… (она не сразу могла подобрать слово) …пустяковый.
Он опять подтолкнул мальчика, сгорбившегося над рулем, хотел его мимоходом погладить по светлокудрой голове, но тот уже отъехал…
– Ты мне не ответил: ты счастлив? – спросила Эрика. – Скажи?
– Пожалуй – не совсем, – ответил он и прищурился.
– Жена тебя любит?
– Как тебе сказать… – проговорил он и опять прищурился. – …Видишь ли, она очень холодна…
– Верна тебе? Держу пари, что изменяет. Ведь ты…
Он рассмеялся:
– Ах, ты ее не знаешь. Я тебе говорю, – она холодна. Я себе не представляю, как она кого-либо – даже меня – по своей бы воле поцеловала.
– …Ведь ты все тот же, – лепетала Эрика промеж его слов. – Я так и вижу, что ты делаешь со своей женой. Любишь и не замечаешь. Целуешь и не замечаешь. Ты всегда был легкомыслен, Курт, и в конце концов думал только о себе. О, я хорошо тебя изучила. В любви ты не был ни силен, ни очень искусен. И я, знаешь, никогда, никогда не забуду нашего расставания. Так глупо шутить… Скажем, ты меня больше не любил, скажем, – ты был свободен, мог поступить, как хотел. Но все-таки…
Он опять рассмеялся:
– Да… я не знаю. Как-то так вышло. У меня была невеста. И все такое. Впрочем, я тебя не забывал долго.
– Ты знаешь, Курт, по правде сказать, были минуты. когда ты меня делал попросту несчастной. Я понимала вдруг, что ты только… скользишь. Не могу объяснить это чувство. Ты сажаешь человека на полочку и думаешь, что он будет так сидеть вечно, а он сваливается, – а ты и не замечаешь, – думаешь, что все продолжает сидеть, – и в ус себе не дуешь…
– Напротив, напротив, – перебил он, – я очень наблюдателен. Вот, например, – у тебя раньше челка была светлая, а теперь какая-то рыжая…
Она, как в былое время, ладонью толкнула его в плечо.
– Бог тебе судья, Курт. Я уже давно перестала на тебя сердиться. Приходи ко мне кофе пить как-нибудь. Поболтаем, вспомним старое…
– Конечно, конечно, – сказал он, отлично зная, что никогда этого не сделает.
Она дала ему свою визитную карточку (которую он потом оставил в пепельнице таксомотора) и на прощание долго трясла ему руку, продолжая быстро-быстро говорить. Смешная Эрика… Это маленькое лицо, нежные ресницы, птичий нос, хриплый торопливый говорок.
Мальчик на велосипедике тоже подал руку и тотчас заколесил опять. Обернувшись, Драйер несколько раз на ходу помахал шляпой, извинился перед столбом фонаря, пропустил его и, надев шляпу, пошел дальше. Напрасная все-таки встреча. Теперь уж никогда не будешь помнить Эрику, как помнил ее раньше. Ее всегда будет заслонять Эрика номер второй, нарядная, в незнакомой шляпе и пятнистом пальто, с мальчиком на велосипедике. И хорошо ли было ответить, что он «не совсем счастлив». Чем он несчастен? Зачем было так говорить? Быть может, вся прелесть Марты именно в том, что она так холодна. Есть холодок в ощущении счастья. Она и есть этот холодок. Воплощение самой сущности счастья. Сокровенная прохлада. Эрика, постельная попрыгунья, конечно, не может понять, что такой холод – лучшая верность. Как можно было так ответить… А кроме того, вот это все, – что кипит кругом, смеется, искрится каждый день, каждый миг, – просит, чтобы посмотрели, полюбили… Мир, как собака, стоит – служит, чтобы только поиграли с ним. Эрика, небось, забыла всякие смешные поговорки, песенки, и Мими в розовой шляпе, и фруктовое вино, и движение солнечного пятна на ступени. Хорошо бы поехать в Китай…
В тот день Драйер был особенно весел. В конторе он продиктовал секретарю совершенно невозможное письмо к одной старой, заслуженной фирме. Под вечер, в странно-освещенной мастерской, где медленно рождалось чудо, он хлопал изобретателя по спине, так что тот вдвое сгибался и делал поневоле смешные маленькие шаги. А за ужином он, с невозмутимым видом, Франца экзаменовал по прилавочной науке, задавал ему нелепые вопросы, вроде: «как бы ты поступил, если б вот моя жена вошла в мой магазин и на твоих глазах украла воскового теннисиста?» или: «какой номер обуви следует дать старушке ростом в метр с четвертью при продаже ей футбольных сапог?» Франц, у которого юмор был туговат, таращил глаза и облизывался. Это так забавляло Драйера, что он едва мог сдержать глухие судороги смеха. Марта в холодном рассеянии, играла чайной ложкой: изредка касалась ею стакана и пальцем тушила звон.
За этот месяц она с Францем перебрала несколько новых способов, – и опять-таки говорила она о них с такой суровой простотой, что Францу не было страшно, – благо происходило в нем странное перемещение: незаметно для него самого Драйер раздвоился. Был Драйер, опасный, докучливый, который ходил, говорил, хохотал, – и был какой-то, отклеившийся от первого, совершенно схематический Драйер, которого и следовало уничтожить. Все, что говорилось о способах истребления, относилось именно к этому второму, схематическому объекту. Им было очень удобно орудовать. Он был плоский и неподвижный. Он был похож на те фотографии, вырезанные по очерку фигуры и подкрепленные картоном, которые любители дешевых эффектов ставят к себе на письменный стол. Но Франц не сознавал появления этого неживого лица, – и потому-то не задумывался над тем, почему так легки и просты роковые о нем разговоры. В действительности выходило так, что Марта и он говорят о двух разных лицах: она – об оглушительно шумном, невыносимо живом, приглаживающем усы серебряной щеточкой и храпящем по ночам с торжествующей звучностью, а Франц – о бледном и плоском, которого можно сжечь, или разорвать на куски, или просто выбросить. Это неуловимое раздвоение только еще начиналось, когда Марта, забраковав отравление, как покушение на жизнь с негодными средствами (о чем пространно было сказано в многострадальном словаре) и как нечто отжившее, не подходящее к современной жизни, столь «практической» в ее представлении, заговорила об огнестрельном оружии. И тут холодная и по существу аляповатая ее изобретательность развернулась довольно широко. Бессознательно набирая рекрутов в захолустьях памяти, безотчетно вспоминая подробности хитрых убийств, описанных когда-то в газетке, в грошовой книжке, и совершая тем самым невольный плагиат, которого, впрочем, избежал один разве Каин, Марта предложила следующее: во-первых, Франц приобретет револьвер. Затем – («Я умею стрелять, – вставил Франц. – У меня был, помню, духовой пистолет; он стрелял совсем как настоящий, – мелкими такими пульками…»). Так как он оружием немного владеет («хотя знаешь, милый, нужно будет тебе все-таки подучиться, – где-нибудь за городом…»), то этим дело несколько облегчается. А состоит оно вот в чем: она задержит Драйера до полуночи в гостиной («как это ты сделаешь?» – «Не перебивай, Франц, у меня есть такой способ…»). В полночь она подойдет к окну – в соседней комнате, –, отдернет занавеску и так постоит некоторое время. Это будет сигнал. Франц, подошедший в эту минуту к ограде сада, увидит ее. Она бесшумно откроет окно и вернется к Драйеру в гостиную. Франц тогда сразу перемахнет в темноте через калитку («это легко сделать… Там, правда, такие железные шипы, но можно как-нибудь между ними…») и, очень быстро перейдя сад, войдет в окно. Дверь гостиной будет открыта. Он выстрелит с порога. Заберет для видимости бумажник. И сразу исчезнет. Она меж тем быстро поднимется к себе, – разденется и ляжет. Вот и все.