Казаки-разбойники - Людмила Григорьевна Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего себе знакомый, — смешно удивился папа.
Любке очень понравилось, что он так смешно удивился, что не стал расспрашивать по-взрослому, а просто пошутил. Заиграла музыка, слон кланялся и танцевал. Учёный морской лев ловил лёгкий мяч. С виду неуклюжий, неповоротливый, он ловил так ловко, что Любка позавидовала. Ещё вчера, когда играли в «штандер», она не могла поймать «свечку», брошенную Белкой. Правда, и «свечка» была ой-ой-ой — высокая, выше семиэтажного серого дома. Но этот блестящий, как новая галоша, морской лев с длинной мордой ловил и не такие. Мяч, как магнитом, притягивался к его носу.
— Пап, как это он? — спросила изумлённая Люба и подёргала папу за рукав. — Пап, смотри, ни разу не уронил!
И тут, как будто услышав её слова, Дуров обернулся прямо к Любке, он различил её в переполненном цирке, почему-то понял, что сидит во втором ряду такая счастливая девочка со своим папой. Дрессировщик широко улыбнулся нарисованным ртом, крикнул:
— Лови!
И бросил прямо в Любу большой полосатый мяч. Она протянула руки, не веря ещё, что это ей, и боясь не поймать. Но мяч сам прилетел к ней, она держала его — лёгкий, как воздушный шарик. Зелёная полоса, красная, жёлтая, оранжевая и опять зелёная. Весь цирк смотрел на Любу.
Она стояла и держала мяч.
— Кидай! — крикнул Дуров.
Она изо всех сил кинула. И лев, прекрасный морской лев, мокрый, гибкий, поймал своим острым носом мяч, кинутый девочкой. Все захлопали. Льву и немножко Любке. Отец погладил её по спине:
— Ты прямо артистка!.. В артистки хочешь? — Он наклонился, и видны были велосипедики в каждом глазу. И видно было, что он тоже доволен, что Люба так ловко кинула мяч, доволен, что она довольна.
— Не, пап, я в лётчицы, уж я решила.
— А, ну что ж, в лётчицы тоже неплохо.
Они ели в буфете жёлтые, высокие пирожные и пили ситро, которое весело кололо язык.
Это был такой счастливый день, что потом, когда Люба его вспоминала, ей казалось, что любое желание могло бы в тот день исполниться. А она не догадалась ничего пожелать, ей и так было весело. Если бы она знала, она бы пожелала, чтобы у неё всегда был папа и никуда от них не уходил.
Обыкновенный выходной
Теперь по выходным они с мамой никуда не ходили, они ждали дядю Борю.
Сегодня Люба сказала, осмелев:
— Мама, зачем он тебе?
Мама перестала разглядывать туфлю, обутую на руку, и удивлённо уставилась на Любку.
— Что ты говоришь? — спросила она, и Люба поняла, что она слышала, а переспросила потому, что растерялась.
Может быть, не повторять? Но Люба проглотила комок, подступивший к горлу.
— Зачем он тебе нужен? — громче и напористее спросила Люба.
Она смотрела прямо маме в лицо и вдруг увидела, что лицо у мамы неуверенное, какое-то беспомощное, как у девочки.
— Что же, ты считаешь, что я должна всю жизнь быть одна?
Подбородок у мамы вздрогнул.
— Как — одна? — У Любы даже дух захватило. — А я?
Она спросила шёпотом — голос прервался от обиды.
Мама открыла печку и стала мешать кочергой. Лицо у неё сделалось красное — то ли от тепла, то ли свет из печи так падал.
Люба вышла в коридор, села на сундук Устиньи Ивановны и стала прикручивать к валенкам коньки. Она привязала верёвку, подсунула под неё карандаш и несколько раз повернула, чтобы туже держался конёк. Карандаш был толстый, наполовину красный, наполовину синий, — мама подарила ей целых шесть таких карандашей. Прикрутила. Конёк держался крепко. Прикрутила второй. Потом посидела, свесив с сундука ноги с коньками. Ей стало так одиноко, что не было больше сил оставаться одной в тёмном коридоре. Пахло нафталином от сундука, радио в комнате отчётливо сказало:
— Режиссёр Роза Иоффе, тонмейстер Кувыкин.
И заиграла весёлая музыка.
Люба слезла с сундука и, топая коньками, пошла к двери. Она забыла варежки, пришлось вернуться в комнату. Мама сидела на низенькой скамеечке и всё ещё смотрела на огонь. Когда Люба вошла, мама не повернула головы. Люба прошла к дивану, где лежали варежки; мама ничего не сказала, даже не заругалась, что Люба топает коньками по линолеуму и остаются следы. В печке, в самом огне, грелись щипцы для завивки. Раньше, когда был папа, эти длинные щипцы лежали в кухне, на самой верхней полке, где хранилось всё ненужное: перегоревшие лампочки, ручка от старого утюга, распаявшийся чайник. Теперь мама переселила щипцы в ящик буфета. По воскресеньям она грела их на примусе или в печке, потом дотрагивалась, как до утюга, послюнявленным пальцем, щипцы коротко шипели. Тогда мама защемляла щипцами свои тонкие блестящие волосы. В квартире начинало пахнуть палёным. Так пахло однажды, когда Барсик хотел стащить котлету со сковородки и поджёг на примусе усы и ухо. Запах палёного стал теперь запахом воскресного утра. После завивки на голове мамы получались неровные кудри.
— Нарядно, — одобряла Устинья Ивановна, — голова, как с перманента.
А Люба не знала, какой такой перманент, ей больше нравилось, как раньше — гладкие волосы разлетались от быстрой маминой походки.
Люба вышла во двор. Твёрдый снег был в буграх, ноги немного подпрыгивали. Она разогналась и проехала почти до самых ворот. За воротами в переулке был настоящий лёд, отглаженный колёсами и позёмкой. Лёд был тёмный и блестел, как намасленный. Люба вышла в переулок и нерешительно сошла на мостовую. Мама не разрешала кататься в переулке, тем более выходить на мостовую. Но мама грела щипцы в печке, до Любы ей не было дела.
Она оттолкнулась и поехала вниз по переулку. «Снегурки» скользили мягко, и разбегаться было не нужно: переулок шёл под горку.
Она доехала до поворота, потом вернулась. Почему никто не выходит гулять? Серый день и серый снег, трамвай прошёл почти пустой: выходной, и ещё рано. В воротах показался Лёва Соловьёв. Он остановился и посмотрел по сторонам, ждал кого-то.
— Здравствуй, Лёва! — крикнула Люба.
— Здравствуй, — сказал