Лихая година - Федор Гладков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, вот… такой ты нам и нужен. Хозяин знает, кого сюда на проверку втолкнуть. Держи язык за зубами и вырви свои глаза. Ты служить нам будешь на стороне. А ежели сболтнёшь нечаянно — везде достанем и застукаем.
Сергей не сробел и, хитро подмигивая подземному человеку, понимающе успокоил его:
— Молчанье — золото, а выгодная компанья — бралиянт.
Но в компании участвовать ему не пришлось. Святовидный старичок вызвал поздней ночью свечного мастера клюшкой и кротко приказал ему:
— Полиция нагрянет через часок. Всё в чистую спрячь в могилу. То, что есть у тебя, вручи Сергею. Сам ложись спать здесь, наверху. А ты, Сергейка, живо запрягай лошадей и через задний двор гони их на большую дорогу. Эти ящики спрячь дома понадёжней и сделай потом так, как я тебе велю. Не вздумай их вскрывать своевольно, ежели тебе жизнь дорога. Ну, господь с тобой, храни тебя пречистая своим святым покровом. Бери ящики — и чтобы духу твоего не было.
Говорили, что Сергей по приезде домой ящики всё-таки вскрыл и нашёл в них новенькие, хрустящие ассигнации разной ценности — от пятишницы до катёнки. С тех пор Сергей зажил, как богач: начал торговать хлебом, шерстью, кожами и гуртами скота.
Рассказывали также, что старичок сродник в Саратове поджёг постоялый двор и воскобойню со саечным заводом и получил большие страховые деньги. Костлявого мастера он будто бы задушил сонного перед поджогом. После этого набожный старик стал ворочать большими делами: его караваны барж стали гулять по Волге сверху донизу, а новые буксирные пароходы носили имена святых и чины ангелов и архангелов.
Сергей Ивагин часто ездил к барину Измайлову и подолгу пропадал там. Он и язык свой перевернул на чужеродный лад, подражая барскому говору: стал чванливо акать и выворачивать странные, неслыханные слова:
— Нам и трынка — катеринка… Кредит — саломка ломка… У меня процент на процент лятает…
Должно быть, он был уверен, что так именно говорят образованные господа. Сына своего, который не якшался с деревенскими ребятишками, он отвёз в город — в гимназию. Пробовал он ездить на своём рысаке и в Ключи — к барину Ермолаеву, но там, вероятно, его скоро отшили.
После Стоднева он стал в селе царём и богом. К удивлению мужиков, он купил у Измайлова полтораста десятин земли, смежной с крестьянской надельной и с владением Стоднева.
Однажды отец пошёл с докукой к барину Ермолаеву в Ключи: нельзя ли взять в аренду десятины две исполу. К нему вышел конторщик, городской щёголь, с закрученными усиками, в соломенной шляпе, и выслушал отца небрежно, с ухмылкой.
— Хоть ты, сударь, и в сапогах и в пиджачке, а чем ты лучше нашего лапотника? Мы и своих чуть ли не травим собаками. Поворачивай оглобли и шагай обратно. И другим закажи: на нас, мол, управляющий грозится собак из псарни выпустить.
Отец рассказывал об этом без обиды, как о чём‑то естественном и неизбежном, и даже посмеивался снисходительно.
— Ну и шарлбт!.. Ну и стрекулист! А видит, что не лапотник, не вахлак, ну и смяк и с голосу спал.
Мать молчала и делала вид, что занята починкой рубах. Стряпать было нечего: щи из крапивы, приправленные луком, пшённая каша, смешанная с тыквой.
Мы с отцом ездили в поле на свою полосу (на мою мужскую долю тоже полагался полный душевой надел). Отец пахал, сеял рожь, я боронил посев. Кое–где тоже тащили сохи и бороны костлявые клячи, а кое–где мужики и бабы с ребятишками копали землю лопатами. Когда мы отпахались и отборонились, отец давал сво. ю кобылёнку безлошадным за бабьи холсты и вЫклади. Он, как дедушка, имел склонность к выгодным сделкам с соседями, пользуясь их нуждой. Но матери это не нравилось: она однажды смело поспорила с отцом и от холста отказалась.
— Я души своей не убью, Фомич, — с печалью в глазах и с совестливой гордостью в голосе сказала она. — Чужой бедой живот свой не спасала. А в беде да в напасти первая на помочь побегу и себя не пожалею. Меня на ватаге‑то люди словно под руки подхватили и на свет божий вывели. Там нужда заставляет друг за дружку стоять да одной душой жить. А эти холсты слезами политы, в них горе горит.
Я замер от этих смелых и убеждённых слов матери. В наступившей тишине я вдруг услышал смущённый смешок отца и шутливые слова:
— С твоей добротой, Настёнка, мы свои руки до кости изгложем. Доброта‑то — простота, настежь ворота. Так уж и быть, отнесу бабёнкам это тряпьё. Скажу: Настёнка воротить велела да кланяться.
Отец был доволен поведением матери: он любовался ею. Но я уже хорошо знал его: он не понимал и не чувствовал её души.
Хотя Петька жил рядом с нами, ниже, под горкой, но с ним я редко встречался: после смерти матери он взвалил на себя всё хозяйство — ив огороде позади избы возился, и рубахи стирал, и обед варил, и за отцом ухаживал. На меня он не обращал внимания, а лицо у него было строгое и озабоченное, как у взрослого мужика. И ни разу я не видел, чтобы он плакал или в отчаянии болтался без дела, убитый бедами, которые обрушились на него, ещё зелёного подростка. Он только ожесточился и немного ссутулился.
Мать не могла на него налюбоваться:
— Парнишка‑то какой золотой! И горе его не берёт… Другой бы на его месте свалился бы, с ума бы сошёл.
Она каждый день нет–нет да и побежит в избу Потапа— похлопотать там по–хозяйски: постирать, почистить грязь й сердечно поговорить с Петькой. Иногда она пропадала там долго и возвращалась домой оживлённая.
Я пытался несколько раз завязать с Петькой прежнюю дружбу, но он встречал меня равнодушно и слепо, как взрослый, которому некогда заниматься со мной пустяками.
— Ты меня покамест не замай, — с суровым добродушием предупреждал он меня. — Дохнуть мне неколи — дел невпроворот. Вот тятьку поставлю на ноги, кузницу откроем, тогда приходи на мехах стоять. Сейчас у нас и есть‑то нечего, не то что кзас пить. Квасом‑то я всегда тятьку отпаивал. Летось я его беленой напоил, когда квас его не брал. Он на стену полез, по полу катался, кровью его прошибло, а на другой день — как рукой сняло.
С Кузярём мы сходились у пожарной. Казалось, он совсем забросил своё хозяйство и норовил удрать от больной матери, но я хорошо знал своего друга: расторопный, горячий, он вставал задолго до солнышка, убирался во дворе, варил какое‑то месиво на завтрак, уезжал на полуживой лошадёнке в поле, кормил её на межах, а сам грабельцами косил реденькую рожь.
Он встречал меня обычно снисходительными шуточками:
— Ну, вольница бесшабашная! Выспался, свистнул, брыкнул да и на облачке покатался. А я вот успел уж и руки косой отмотать. Хочу на помочь тебя звать, всё-таки с полосы‑то моей снопик наберёшь. Скирда не скирда, а два снопа — пара.
А мне совсем не хотелось отвечать на его балагурство: болтать да дурачиться на этом месте я считал тяжким грехом. Здесь пороли людей, здесь плакала Паруша… А сейчас Тихон с дружками томятся в остроге и ждут суда. Они стояли передо мною, как живые, в крови, истерзанные, но неукротимые. При второй встрече я оборвал Иванку:
— Аль ты забыл, чего тут делалось?
— Как это забыл? — вспыхнул он от обиды. — Я, может, и хожу‑то сюда неспроста…
— Ну, и не зубоскаль! Это хуже всякого греха. Давай лучше приходить сюда, чтобы письма 1 ихону писать.
Иванка ошарашенно вытаращил на меня глаза и схватился за голову.
— Вот досада‑то! Как это не я, а ты надумал? А я всё тоскую, чего это мне тошно… хоть плачь!..
И мы решили на следующий же день принести бумагу с чернилами и вместе с Миколькой написать в тюрьму Тихону большое письмо. Взволнованные этим решением, мы пошли к школе, где плотники достраивали крылечки и украшали наличники и карнизы причудливей резьбой, а маляры из Моревки красили рамы белилами. На площадке между церковной оградой и школой столяры вязали парты. Классная доска стояла тут же, ожидая, когда её покроют чёрной краской.
Работу возглавляли Архип Уколов и отец Микольки — Мосей. Сейчас Мосей уже не шутоломил, не разыгрывал из себя юродивого, а выпрямился, помолодел и, не выпуская топора из рук, по–хозяйски покрикивал. Он быстро и ловко выпиливал и вырезывал кружевные накладки на наличниках, на крылечках и на карнизах здания. Он встретил нас ласковой улыбочкой и крикнул скрипучим фальцетиком:
— Ребятишки! Аль неймётся вам? Глядите, школа-то какая нарядная будет. Учитесь да помните нас, стариков. Была моленна пятистенна для покаяния да воздыхания, а сейчас — светёлка вся в резных цветах да выкладях. Сроду у нас училища не было, а нынче мы с Архипом на старости лет лепотою облекаемся.
Архип, не отрываясь от работы, по–солдатски хрипло завывал:
-— Ой, ребяты, бравые солдаты, пойдём с туркой воевать! Мальчики вы мои любезные! Только с вами, негрешными чертятами, и жить хорошо…
Мы с Иванкой закричали наперекор ему:
— Мы, дедушка Архип, в солдаты не пойдём.