Я - нет - Лоренцо Ликальци
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И с эхом моего Я — НЕТ в памяти самовластно всплыл наконец мой отец. С его холодностью, его твердостью и его постоянным отсутствием. Мой отец — и несказанные слова, сдержанная любовь, как и сдержанная ярость. Та самая ярость, которая заставляла меня вести себя так, чтобы сознательно нанести ему обиду, умышленно злить его, соглашаясь на жизнь, расколотую надвое выбором: стать таким, каким он желал видеть меня, или таким, каким хотел стать я сам. Это была ярость, которую я забыл благодаря Элизе, но которую так и не изжил, с существованием которой согласился и которую признал.
Существовали какие-то внутренние поводья, управлявшие моим поведением, каждым моим желанием, каждым поступком, тем, что я сделал, но прежде всего тем, что не сделал, — это был способ крикнуть ему: Я — НЕТ! «Папа, я — нет, я не хочу становиться таким, каким ты хочешь, чтобы я стал!»
И тогда, только тогда, я обнял Каданку и поцеловал его.
Прощенный. Потому что, обнимая Каданку, я обнимал своего отца.
Чего я никогда так и не сделал.
Каданка смотрел на меня, не понимая причины моего поступка. Он смотрел на меня своими глазами постаревшего ребенка, размахивал руками, просил говорить еще, смеялся, когда речь шла о грустных вещах, и бросал недоуменные взгляды, если я взрывался безудержным смехом. В последние дни гармония наших отношений казалась мне абсолютной. Мне сдавалось, он понимает все, что я говорю, а может быть, он и в самом деле понимал, потому что язык эмоций выразительнее языка слов и воспринимается всем существом человека. Шкурой. И Каданка ощущал кожей все, что ощущал я, потому что и моя, и его шкура вибрировали в одной тональности.
Днем мы ехали, не останавливаясь: он спешил вернуться домой. Остановки делали по ночам, чтобы вздремнуть несколько часов в кабине грузовика. На улице нас просто сожрали бы комары. Он спал, обняв руль, я — положив ноги на приборную доску и прислонив голову к стеклу дверцы.
Иногда, когда на пути попадалась деревня, мы тормозили, чтобы купить еды, и очень редко — для того, чтобы приготовить себе чай в тени дерева. На подъемы грузовик карабкался медленно, но, когда дорожное полотно становилась ребристым, как металлический лист, Каданка, чтобы не отбить почки постоянными скачками, гнал своего зверя на скорости под девяносто.
Дважды у нас спускали колеса, поскольку протекторы были изношены до дыр и резина камер не выдерживала. Еще пару раз мы останавливались, не имея возможности ехать дальше: один раз из-за оползня, завалившего дорогу, так что пришлось вылезти и разгребать завал, второй раз пришлось несколько часов ждать, когда растащат то, что осталось от двух грузовиков, которые не нашли ничего лучшего, чем сойтись лоб в лоб. К тому же приходилось брать в расчет наших неожиданных спутников по путешествию: зверье всех видов и размеров, которое по ночам мчалось перед нами или в испуге замирало в свете фар нашего грузовика; детей, выскакивающих непонятно откуда прямо перед капотом или несущихся с криками рядом с грузовиком, рискуя каждую секунду отказаться под колесами; кочевников плоскогорья, закупоривавших дорогу своими ослами, овцами, коровами и верблюдами, все худющие до невероятности, как животные, так и их владельцы; водителей грузовиков, нагло и опасно нас обгонявших, поднимая тучи пыли, которая забивала глаза, ноздри, рот, заставляя нас с проклятиями съезжать на обочину, чтобы прийти в себя, часть из них позже соседствовала с нами во время бесконечной стоянки на границе между Эфиопией и Сомали, сосредоточенно заполняя декларации и ожидая, чтобы кто-нибудь наконец шлепнул на них печать, и поливая тухлой водой колеса грузовиков и подошвы обуви, чтобы песок с них остался на родной для него земле.
Спустя восемь дней ранним утром мы прибыли в Могадишо. В этом городе я уже бывал в марте 1982 года, и он запомнился мне очень красивым, хотя, сколько я ни силился, память о тех днях отзывалась лишь вспышками: улица шикарных белых вилл… пальмы, сады с массой цветов… прекрасный средиземноморский воздух, которым легко дышалось… легкий ветерок… прямо напротив въезда в порт рынок, в нем полно народа… пестрота женских платьев… Я вновь увидел себя на этом рынке, ощутив дуновение морского бриза, наполнявшего грудь и колыхавшего яркие, полупрозрачные одежды сомалиек торговавшихся с продавцами фруктов и рыбы.
Нынче та же улица обезлюдела, виллы походили на призраки, многие разрушены полностью, а стены тех, что сохранились, изъедены пулями. Не существовало больше и рынка. Стайка бродячих собак, некто, исчезнувший за дверью, военные, бронемашины ООН, блокпосты ополченцев, вооруженных Калашниковыми, и несколько ребятишек, гоняющих мяч на первом этаже разграбленного дома.
Мы прямым ходом двинулись в порт, где с помощью четырех чумных парней, охраняемых другими четырьмя чумными парнями, вооруженными автоматами, быстро сгрузили соль и что-то еще, что оказалось под солью. Пять ящиков, таких тяжеленных, будто набиты булыжниками. Не могу с точностью сказать, что в них находилось, могу только догадываться. Помню только, как я пересекся взглядами с Колонкой, и он, впервые с тех пор, как мы познакомились, опустил глаза. Если он прочитал в моем взгляде вопрос, то он мне ответил. А ничего другого я у него не спрашивал.
Мы должны были распрощаться у ворот порта. Дальше его путь лежал домой, а мой — в Джелиб, на поиски моего шамана. Но Каданка настоял на том, чтобы я погостил немного у него, он хотел познакомить меня с семьей, после чего обещал отвезти обратно в Могадишо или, может быть, прямо в Джелиб.
Я согласился, и через полчаса после заката солнца мы уже въезжали в его селение.
Это была деревня, стоявшая посредине голой равнины. Штук тридцать кариш[34] растянулись вдоль берега высохшей реки, из тех, что в сезон дождей, километров за двести отсюда, в горах, превращаются в неудержимые и могучие словно водопады, потоки.
Грузовик не успел остановиться, как из хижин высыпало вся деревня, стайки ребятишек кружили возле грузовика, с любопытством разглядывая меня. Каданка счастливо улыбался и здоровался — с кем-то кивком головы, с кем-то ритуальным мужским объятием, а в одном случае даже церемонным поклоном. Затем он подхватил меня под руку и потащил внутрь дома. Опережая его на несколько шагов, шли как я понял позже, две его жены и целый отряд ребятишек, среди которых четверо его.
Кариш Каданки показалась мне одной из самых больших. Перед ней располагалась маленькая площадка, с одной стороны — вход в обширный двор, в конце которого в тени кривого металлического навеса стояли два верблюда, три худые коровы, черный старый козел и несколько овец. Куры в большом количестве, рывшиеся в земле вокруг нас, дополняли бесценное богатство Каданки. В хижине просторно и чисто. Стены единственной комнаты ровно обмазаны навозом, земляной пол устлан циновками.
Едва мы вошли, Каданка дрожащим от гордости голосом представил мне своих жен, а затем, по очереди, своих детей. У старшей жены Фатимы, женщины лет сорока, несмотря на возраст и нелегкую работу, любопытствующий взгляд и красивые сильные руки. Мариан — совсем юной, не больше двадцати. Она красива, очень красива, какими могут быть только сомалийки: стройная, с чудесной фигуркой, гибкая, как пантера. Завороженный ее красотой, я не мог оторвать от нее взгляда.
Самому старшему из детей, мальчишке с живыми, как у отца, глазами, лет двенадцать. Остальные, девочки, соответственно трех, шести и девяти лет, обещали стать такими же красавицами, как и их матери.
Мы с Каданкой уселись напротив друг друга в ожидании ужина. Жены, ловко и бесшумно двигаясь, готовили еду и подавали нам чай и верблюжье молоко, подтопленное на углях. Ребятишки, косясь на меня, со смехом носились друг за дружкой, а пробегая мимо, норовили потрогать мои волосы. Жены тоже исподтишка бросали на меня мимолетные застенчивые взгляды — видимо, с их точки зрения, чересчур откровенные. Каданка что-то объяснял им скороговоркой, отдавал приказания, вежливые, но твердые, верно касающиеся подготовки ужина, шутил с детьми, обращался ко мне с чем-то, чего я не понимал, как всегда сопровождая речь размашистыми жестами и оживленной мимикой. В ответ я кивал, улыбался и также жестикулировал, чтобы быть понятым. Хотя я знал: наше взаимопонимание давно вышло за рамки любой формы словесного общения, нас связывала тайная неразрывная нить исповедальности.
Мы ужинали, сидя кружком на циновках, при свете двух старинных керосиновых ламп. Мы ели сладкие пшеничные лепешки, поленту с курицей и овощами, тушеную баранину, поданную на огромной сковороде. Еда была обильной и вкусной, потому что это был особенный ужин — ужин в честь уважаемого гостя.
Жены, расположившись рядом с Каданкой, перебрасывались короткими репликами — похоже, обсуждали мою персону. Прикрывая ладошками рты, они переглядывались, смотрели на меня, после чего сдержанно смеялись или иронически вскрикивали.