Портмоне из элефанта : сборник - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И то ладно… — равнодушно ответил Толик и зевнул во весь рот…
Опоясывающий лишай
Пьяных вокруг было море, но среди них, как отдельные маяки, эпизодически возникали и трезвые. И по колено это пьяное море приходилось именно этим трезвым, а не тем, пьяным. Потому что дело имело происхождение и разумность смысла только там, где атмосферность ночной прохлады не влияла на расположение звезд и карнавальность шествия изнутри наружу. И подкравшийся незаметно к толпе лишай не стал опоясывать ее сразу, как подкрался, а решил немного выждать и проследить за тем, как градус хмеля самолично приготовит организмы к предсмертной упаковке, после чего опоясать их будет намного сподручней, — плевое просто дело…
Сам я относился к трезвым… Или думал, что отношусь. Или был уверен, что думаю так… Значения это большого теперь не имело, так как в этот момент мне приспичило по нужде: по большей из малых или наименьшей из больших — я понимать не собирался, поскольку вероятность саморазрешения ее была неограниченно велика. Все должно было решаться по месту прибытия к ее исполнению. Это и спасло меня от притяжительной силы морской тяги, втаскивающей своим отливом участников карнавального шествия назад, ближе к центру, в пучину неотлаженного гульбища… Так или иначе, но отступя по нужде к наружному краю вольного собрания, я успел засечь приготовительное намерение лишая в виде его же упруго присевшего к земле чешуйчатого хвоста. Доверившись в долю мгновения воле, но не разуму, я с независимым видом перешагнул через напрягшийся для решительного броска лишайный хвост и, продолжая доверять этой, незнакомой мне, воле, пружинистым бегом понесся в ближайшую от карнавального света темь, туда, куда пьяные силы морского притяжения уже почти не доставали и откуда вынести такого трезвого, как я, индивида им было уже совершенно невозможно. Так, мне казалось, чувствую…
Первыми завалились трезвые — самые неприспособленные к празднику карнавала жизни. Вторыми полегли рябые, по неизвестной причине, и кто был с детьми — по причине обеспокоенности нервов лишней заботой. Третьими рухнули бабы, какие поприличней, — у которых лохматка была видна не вся целиком, а только по краям видимости, и чьи грудные бусинки прикрыты были чем-то искристым едва-едва. После — музыканты и артисты, как средний класс протяженности жизни. Еще после — бабы, что были голые совсем, без пристрастий к совести участников шествия. Последними — смертельно разлеглись настоящие пьяные, те, что без обмана, те, которые и думали про самих себя, что пьяные, и были ими по делу, без сомнительных внутриутробных разногласий. Их-то и было основное море воды… Назад, к месту любопытства лишайной катастрофой, воля меня уже не отпустила и по исполнении нужды, на деле оказавшейся ни большой, ни малой, а средней силы метеоризмом, завернула обратно, к месту постоянной дислокации Славика в моей квартире…
Сон этот снился мне часто, и каждый раз, попадая на дьявольский карнавал, я ухитрялся вывернуться в последний момент, перешагнуть через хвост гадского зверя и вовремя отвалить по малой потребности. Так что, в смысле сохранности собственной жизни, я обычно успевал, но только — внутри сна, по ту его сторону. Что касается наружного образа действия, то в нем весьма явственно зависала лишь часть, непосредственно относящаяся к производству нужды. И здесь уже метеоризмом и не пахло, а натурально хотелось ссать. С недавних пор делать это я стал себе в постель, а если везло, заканчивал процесс там, где положено, — добегал, спотыкаясь о коридор. Но везло далеко не всегда: нервы стенок мочевого пузыря оказывались намного чувствительнее мозговых переплетов, ответственных за просыпание всего меня в целом, а не только одной из сигнальных систем. В результате осмысленное просыпание организма осуществлялось часто на полпути к его освобождению от томящихся в утренней неволе фракций.
— Простатит лечи, парень, — сказал мне мужик в туалете районной поликлиники, когда я додавливал последние капли, роняя их на штаны. Потому что ссать все еще хотелось, а выходило оттуда с трудом. — Рано у тебя чего-то… Часто простужаешь предсталку-то? — Я не знал, что ответить, и поэтому промолчал. — И бабу надо, чтоб все время при тебе состояла. Она для простатита лучше нет помогает. Как массаж себя об нее. Если все время потреблять…
Разъяснение было понятным, и на прием я не пошел — чего теперь время терять попусту. О том, что приступами схватывало где сердце, и билось там, и колошматило по-неровному, и что пришел я на прием не к мочеточному врачу, а по сердечным обстоятельствам, я забыл там же, в туалете, застегивая подмоченные собой же штаны. Диагноз мужика не в белом был гораздо разрушительней возможного сердечного приговора и переполнил мысль собой так, что маятник за ребрами вообще заткнулся, как будто никогда до этого и не растыкался…
Бабы у меня в наличии после Надьки не было никакой совсем, и вскоре я обнаружил, что страдания мои на сей предмет стали уменьшаться прямо пропорционально росту ссаной проблематики и потребления градуса радости жизни…
Вот тут-то и объявился Славик. Славик был мне друг. Но было это так давно — я имею в виду нашу с ним дружбу, пришедшуюся на детство, отрочество и пламенную юность, — что после того, как я, проснувшись в собственной однокомнатной квартире на улице имени кинорежиссера Довженко, разодрал слипшиеся веки и обнаружил его рядом с собой на единственном у меня спальном месте — широкой тахте, храпящего и совершенно не одетого ни во что, самое даже малое, я немало удивился такой находке по части неожиданности. Я осмотрелся. Намек на то, что вчера здесь, по месту постоянного обитания моей среды, отдыхали ангелы, соответствуя друг дружке в культуре и ненавязчивом согласии во взглядах на затронутые темы, не пробивался даже через легкопреодолимую преграду похмельного синдрома, позволявшего по обыкновению допускать самые утешительные первопричины имевших постоянную прописку праздников. Славик продолжал храпеть, но уже пристанывая во сне. Наверное, ему снилось нечто более легковесное, чем регулярный сон про нетрезвых людей, опоясанных смертельной дозой лишая. Наверное, Славик куда-то летел и продолжал при этом расти. И наверное — во всю длину своего организма, не обремененного зависимостью от сочетания степеней жидкого градуса, твердого объема и изношенности тормозных колодок. Итак, он продолжал храпеть, забросив на мою рыхлую грудь правую руку с маленькой синей наколкой в виде линии из четырех букв, направленной поперек мякоти, что разместилась между большим и указательным пальцами. Буквы были такие: АПPK. На языке простых людей, не мичманов-подводников, коим являлся Славик, это расшифровывалось следующим образом: Атомный Подводный Ракетный Крейсер. Название крейсера наколото не было, потому что это было тайной, и я об этом знал. Об этом он успел сообщить сразу после того, как свалился мне на голову вчера вечером, без звонка, без предупреждения и в полном кайфе от собственного сюрприза. Мысль о том, что могут быть причины, препятствующие его размещению в доме друга детства, а именно: наличие жены, детей, отсутствие в городе хозяина, то есть меня, голову его не обременяла, и расчет его оказался удачным — детей я не заимел, поскольку факт, что я стал нормальным законченным алкоголиком, обнаружился раньше, нежели Надька захотела пробовать делать их со мной. Правда, и сам я уже к тому моменту жизни на этом не настаивал, потому что был тогда еще не в курсе полученных от туалетного мужика разъяснений, и в своих с Надькой межполовых отношениях не обязательно предусматривал оргазменную разрядку с той или другой стороны. Или вообще даже — чтобы не просто спать, а с близостью Надьки.
В это утро мне повезло, потому что я не обоссался. А не обоссался — потому что Славик храпел без оглядки на двоичность нашей спальной системы, храпел обычными промежутками и более громкими эпизодами сна, сигналя моей памяти о моем же нежном пузыре. Это как хороший будильник с живой заботливой кукушкой в нем в виде лучшего друга детства, Славика.
Славик был мичманом по контракту своего желания остаться служить еще. Порт его приписки, не его, вернее, а субмарины, его подлодки, находился в секретном поселке с ближнего края Дальнего Востока. Оттуда, накопив пять лет безотрывной службы и кучу дальних геройских походов в опасные промежутки между нейтральными водами, чужими водами и пучиной, Славик получил полугодовой отпуск и распределил его следующим неравным образом: с субботы на воскресенье ночевал с матерью и сестрой, что перебрались в Подмосковье, а оставшийся будний отсек недели — при мне и моем жилье на улице кинорежиссера. С понедельника по пятницу, тоже безотрывно, как при крейсеровой сонате атомного ракетоносца…
Да, я забыл сказать, что служил киноактером по художественным кинопроизведениям, или, если коротко, — фильмам, но службу нес последние восемь лет нерегулярно. Точнее, вовсе не нес, так как ко времени окончания мной кинозаведения окончательно пришла власть капитала, утвердилась на занятом месте и отменила отечественное изготовление продукта самого массового из искусств. Сразу после этого судьба сделала мне ожидательный реверанс и вместила первые двести в фужер на сто пятьдесят. С тех пор у меня пошло на подъем с обратным уклоном — сальто отдельно от мортале, миокард притух и затаился, а мозговые трассы расплелись с нервными путями в независимую отдельность по всем директивам, исключая мочепроводы энуреза. В общем, не дошло даже до первых кинопроб, а на радиопостановки я и сам не хотел, хоть и не звали. Но представить себе мог отчетливо: тук, тук, тук… Голос диктора: «Входит помещик Троекуров». Шлёп, шлёп, шлёп… Голос Троекурова: «Ну-с, господа… Что у нас новенького о разбойнике Дубровском по состоянию на…» Голос диктора: «…Смотрит на стенные часы». Стенные часы: «Бом-м, бом-м, бом-м!» Троекуров: «…на полудень?..»