Портмоне из элефанта : сборник - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опустошив к вечернему звону всю посуду из металлической французской оболочки, я на всякий случай сунул в рот здоровенный кусок капитально подзабытого по вкусу рокфора, чтобы с его помощью перебить любые будущие ощущения. Затем я забрался в постель, отвернулся к стене и обреченно пробурчал сквозь вонючесть сыра:
— Да поступай, как знаешь…
В чьей-то напряженной руке хрустнуло стекло стакана. Предположительно, в Славиковой…
К моему удивлению, особых неприятностей мне согласие мое не доставило. Просто было поначалу чуть странно, а потом немного смешно. Если, к примеру, снимать этот кадр с верхней точки… В общем, заснули мы разом, каждый со своей радостью: Славик — со своей, а я — со Славиковой. Карнавал в эту ночь не давали, нуждой поэтому не приспичивало, и я не обоссался. Утром, правда, обнаружив ровно дышащую рядом с собой морскую кукушку, я списал несостоявшийся энурез на французского производителя.
Таким образом, из-за чуть было не возникших глупых мелочей отпуск прерванным не получился. А получился, наоборот, на одном нашем со Славиком дыхании — два к одному. К концу второго по счету от Славикого явления месяца наш с ним совместный сон стал для меня, ну, вроде как… ну-у-у… как почистить зубы, к примеру, — актом оздоровительной необходимости с полным пониманием ее, как неизбежности здорового образа жизни, без которого обойтись можно, но лучше не надо. Потому что — зачем глупые эксперименты, а?
В промежуток между третьим и четвертым месяцами мичманского постоя втиснулось окончательное уразумение жизненной нашей потребности в том, как мы теперь дружили со Славиком. Меня удивляло лишь одно обстоятельство, не дававшее мне покоя: как же я столько лет прожил без этой необходимой человеку аномалии, которая на самом деле и не аномалия вообще, а неотрывная часть овеществленного в любом нормальном теле неведомого раздела матери-природы.
Постепенно Славик приучил меня к своим сухим изотопам, благодарно извлекаемым организмом из вин красных сортов, и ежедневный подлодочный стакан или два полегоньку вытеснили мое регулярное ежевечернее беспамятство, чему корпус мой, весь, целиком, — от плоскостопия до маковки тормознувшей на радостях плешины, не воспротивился, а подхватил с настойчивой радостью и дал ответ по существу.
Существо проявилось для меня попервоначалу незаметно, в туалетном сумраке предутренних путешествий вдоль квартирного коридора им. Довженко. Просто давить животом на себя вовнутрь для извлечения последних капель диастазы приходилось со временем все меньше и меньше, то есть — все слабее и слабее. А к шестому месяцу, если считать от точки прерывания службы дальневосточника, турпоходы мои в предутренней мгле практически сошли на нет, потому что стенки, где надо, окрепли, а напряжение, где не надо, наоборот, спало. Результатом же явился отреставрированный новым здоровьем водопад — легкий, искристый и с хорошим наполнением.
«Не прав был мужик из туалета, — подумалось мне тогда, — не прав, что на бабе зациклен, как лучшем средстве простаты железы. Хорошо, что не послушал я его тогда, а то завело б меня в такую неизвестность, что не выбраться назад. Как с Надькой тогда. Почти…»
Каким-то другим боком обновленного круговорота жизненных сил я осознал внезапно, что есть в этом деле еще одна маленькая тайна, про которую мы со Славиком не поговорили как надо: плоть от плоти, глаза в глаза, по-мужски. И что дело не совсем только в простате, беглой Надьке, массаже нужных здоровью частей тела и ограничениях вредных воздействий на части, нужные для болезней. И не в том еще, что колошматило раньше, где сердце, колошматило часто и больно, а теперь колошматить перестало и утихло хорошо и надолго. Осознать я это — осознал, но сформулировать до конца не умел — на сценарный надо было, а не на актерский. И место неясного волнения находилось не знаю где, но только не у примыкающей к сути излечения железы, и не где раньше екало, когда ждало… И не там, где я вываливался из пьяного карнавала, успев не позволить чудищу опоясать свою жизнь лишаем и предвкушая острое наслаждение от удачи выживания на фоне будущих смертей.
Самолет свой на Дальний Восток Славик окончательно прокомпостировал на отлетное число за день до отбытия под воды дальних походов. А было это в самом конце шестого его отпускного месяца жизни на Довженко. Улетал Славик от меня с легким сердцем и душой, тоже удовлетворенной получившимся проведением отпуска. Дружбой со мной он остался доволен по-нормальному, как и ожидал, поднимаясь в этот отпуск из пучин глубоководья. Ритмичность ее и моя партнерская по дружбе подчиненность вернули Славику чувство обратной расположенности к суше, тем более что честь его морская пострадала от необдуманных на первых порах моих отказах лишь на самую малость времени вне глубин.
— Давай, браток! — сказал мне Славик в аэропорту. Потом он задумался ненадолго, мучительно прицеливаясь к чему-то тайному, рвущемуся наружу из самых, как мне в этот миг показалось, сокровенных глубин его океанического нутра, и приоткрыл от напряжения рот, сконструировав по ходу событий прощальный слюновой пузырь.
«Ну же… — прошептал я мысленно, — ну же… скажи…»
— Давай, в общем! — нашел он наконец мучительно искомую фразу и, разорвав пузырь, расплылся в счастливой улыбке друга детства. — Будь!..
Этим же днем суток материальные средства, что остались нерастраченными от отпускных для совместного ведения хозяйства на Довженко, я вбухал в крепкое жидкое за вычетом красного подводного. Все вбухал, какие оставались. Самый только малый остаток отдал за таксомотор, на котором обеспечил доставку покупки по адресу воспоминаний…
Первый мой тост был за любовь друга. Я чокнул себя правой по левой и принял всё до донных отметин. Обеих, в очередь…
Второй тост я сказал про спасение дружбы от посторонних и выпил. После этого я разделся и сел за стол.
Все остальное жидкое я закончил к утру в споре с самим собой. Я считал, что прав я, а он, что — он.
Примирения не получалось, и тогда я добавил в то же место последнее Славиково сухое цвета рубин. На этот раз оно мне не показалось, и поэтому ни с того ни с сего заколошматило где раньше, до Славика. Заколошматило и забилось по-неровному, как тогда, до него. Тогда я решил спать, потому что теперь на сдвоенном месте было просторно. Но чешуйчатый хвост приподнялся и перекрыл путь от стола к тахте. Я подумал, что нахожусь уже снаружи карнавала, потому что так было всегда. Но где я был — не было темно, как раньше. Тогда я пнул лишайный хвост ногой, чтобы все повернуть вспять и перешагнуть через него, как обычно. А он, наоборот, рассыпался на много-много маленьких лишайчиков, и каждый из них упруго присел, как перед приготовительным броском. А по ту сторону карнавала, где каждый раз ожидалась смерть, сейчас, вопреки привычке, гулял народ — пьяный и трезвый…
Первыми не стали заваливаться трезвые — самые неприспособленные к празднику карнавала жизни. Или которые думали, что трезвые. Или чувствовали, что думали.
Вторыми не полегли рябые, по неизвестной причине, и кто был с детьми — по причине обеспокоенности нервов лишней заботой.
Третьими не рухнули бабы, какие поприличней, — у которых лохматка была видна не вся целиком, а только по краям видимости и чьи грудные бусинки прикрыты были чем-то искристым едва-едва.
После — устояли музыканты и артисты, как средний класс протяженности жизни.
Еще после — бабы, что были голые совсем, без пристрастий к совести участников шествия.
Последними — настоящие пьяные, те, что без обмана, те, которые и думали про самих себя, что пьяные, и были ими по делу, без сомнительных внутриутробных разногласий. Их-то и было основное море воды…
И тогда лишайчики поняли, что на этот раз у них не выйдет. Они медленно развернулись и посмотрели мне прямо в глаза. Потом подпрыгнули по команде и облепили меня с ног до головы, особенно головы. Я начал сдергивать их с себя, незваное лишайное племя, и швырять их туда, в суету карнавальной гущи. Но они не отрывались как надо, а только опоясывали мою легкую оболочку, мою рубку, мой перископ, мой крайний торпедный отсек, первый, а потом и все остальные восемь, — всё, что составляло мой прочный когда-то корпус. Их становилось все больше и больше, и они давили все сильнее и сильнее, а карнавал веселился, и пел, и танцевал, и стонал, и плакал от любви…
А потом был свет… Много-много света и людей в белом. В несвежем белом. Я был спеленут тоже в белое. Тоже в несвежее. А потом я присмотрелся и увидел, что свет был через решетку. А потом меня кололи прямо через пеленку. Шприц был длинный, как субмарина, но мне было не больно. Я знал — это все обман. Потому что сделать им все равно ничего не удастся. Потому что под их смирительной пеленкой меня защищал и опоясывал собственный друг. Чешуйчатый лишай. Опоясывающий…