Сцены частной и общественной жизни животных - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, завершился концерт прекрасным хором из «Немой из Портичи» «Вот вам фрукты, вот цветы»[277] в мастерском исполнении Золотистых Бронзовок и Фиолетовых Усачей: такой ансамбль редко услышишь даже в Опере.
Во время этой последней части концерта удивительно кстати был подан в прелестных чашечках голубых и розовых Колокольчиков ужин, состоявший из самых изысканных нектаров – Жасминового, Миртового и Апельсинового. Сей восхитительный ужин был приготовлен Пчелой, за чьи секреты не пожалели бы денег самые именитые торговцы сладостями.
В час пополуночи танцы вновь продолжились, и еще пуще прежнего; празднество достигло своего апогея.
В половине второго из уст в уста начали передаваться странные слухи.
«Вы слышали? – шептал один гость другому, – говорят, новобрачный в ярости; он уже двадцать минут ищет свою пропавшую супругу, – ищет, но найти не может».
Несколько Насекомых из числа его друзей любезно сообщили, по всей вероятности, желая успокоить несчастного, что совсем недавно молодая жена танцевала мазурку с прекрасно одетым Усачом, превосходным танцором и ее родственником – тем самым, который утром был свидетелем во время бракосочетания.
– Коварная! – вскричал бедный муж в отчаянии. – Коварная! Я отомщу!
Мне стало его жаль.
– Успокойся, – сказала я ему, – успокойся и не вздумай мстить, местью горю не поможешь. Ты сеял повсюду непостоянство; ты пожинаешь то, что посеял; это печально, но справедливо. Забудь: на сей раз это будет правильно. Проклинать жизнь легко, труднее ее прожить.
– Ты права! – воскликнул он. – Решительно, не в любви счастье!
Мне удалось увлечь его подальше от борозды, которая при известии о его беде вмиг опустела.
Гнев Мотыльков быстролетен, как они сами. Ночь была ясная, воздух чистый, и этого хватило, чтобы мой воспитанник вновь пришел в превосходное расположение духа; покидая сады, окружающие Фаворитку, он почти весело раскланялся с Ночной Красавицей, которая сторожила сон Красавицы Дневной[278].
Когда мы долетели до большой дороги, он заметил дилижанс, едущий в Страсбург.
– Воспользуемся ночной тьмой и усядемся на империал, – предложил он. – Я устал махать крыльями.
– Ни в коем случае, – отвечала я. – Ты ускользнул от шипов, воды и отчаяния, но не ускользнешь от человека: очень возможно, что в этом тяжелом экипаже найдется сачок. Послушай моего совета, вернемся во Францию на собственных крыльях, без затей. Свежий воздух тебя взбодрит, да вдобавок мы доберемся до места быстрее и не будем глотать пыль.
Вскоре позади остались Кель и Рейн с его понтонным мостом. В Страсбурге я с превеликим изумлением увидела, как мой Мотылек замер над шпилем собора и высказал свое восхищение его элегантностью и дерзостью в словах, которые сделали бы честь настоящему художнику. «Я люблю все прекрасное!» – вскричал он.
Ветреные умы любят всегда, любовь необходима им, как воздух, меняется только ее предмет; они забывают одно ради того, чтобы немедленно полюбить другое. Чуть далее мой воспитанник поклонился статуе Гутенберга, ибо я сказала ему, что этот памятник, изваянный совсем недавно Давидом[279], изображает изобретателя книгопечатания.
Еще далее ему встретилась статуя Клебера[280]; ей он тоже поклонился и сказал мне: «Добрая моя воспитательница, не будь я рожден Мотыльком, я сделался бы художником, я воздвигал бы прекрасные памятники, издавал бы прекрасные книги или сделался бы героем и пал смертью храбрых».
Я воспользовалась случаем и объяснила ему, что не все герои погибают на поле боя и что Клебер пал от руки убийцы[281].
Светало; нужно было найти, где преклонить голову; к счастью, я заметила открытое окно, ведшее в просторное помещение. Оно было полно книг и разных драгоценных предметов, и я догадалась, что это городская библиотека. Мы влетели туда совершенно спокойно, ибо в Страсбурге, как, впрочем, и в других городах, подобные святилища науки всегда пусты.
Внимание моего Мотылька привлекло старинное бронзовое изваяние. Он восхищался благородными и строгими очертаниями этой величавой Минервы, и на мгновение я поверила, что он прислушается к нетленным советам бронзовой мудрости. Он, однако, ограничился признанием, что Люди изготовляют прекрасные вещи.
– Да, конечно, – согласилась я, – почти в каждом из их городов есть библиотека, полная шедевров, которую, однако, мало кто из их жителей способен оценить, и музей естественной истории, который может заставить задуматься даже Мотыльков.
Мои слова немного охладили его пыл, и до вечера он вел себя очень смирно. Но с наступлением ночи силы вернулись к нему и ничто уже не могло его остановить; он пустился в полет.
– Подожди меня! – кричала я. – Подожди меня! в этих стенах живут наши враги, здесь повсюду ловушки, повсюду опасности.
Но безумец не хотел ничего слышать; он заметил яркий свет только что вспыхнувшего газового рожка и, очарованный этим коварным сиянием, упоенный этим ослепительным пламенем, сделал вокруг несколько кругов, а затем упал…
– Увы! – сказал он мне, – где ты, милый друг, помоги мне; этот прекрасный огонь опалил мне крылья; я чувствую, что умираю; умереть, сгорев в пламени!.. как это пошло. Умереть, – повторял он, – умереть в разгар лета, когда вся природа живет полной жизнью! никогда больше не увидеть землю в цвету! В смерти меня пугает то, что она – навеки.
– Не тревожься, – сказала я ему, – мы думаем, что умираем, но смерти нет. Смерть – это всего лишь переход к другой жизни.
И я посвятила его в утешительные учения Пифагора и его ученика Архита о бесконечном превращении живых существ, а в подтверждение своих слов напомнила ему о том, что он уже был Гусеницей, Куколкой и Мотыльком[282].
Мы живем своим кругом и ненавидим докучных визитеров
– Спасибо, – отвечал он голосом, в котором звучало что-то похожее на решимость, – ты была мне добрым другом до самого конца. Пусть же смерть придет за мной, раз я бессмертен! Однако, – прибавил он, – хотел бы я перед смертью еще раз взглянуть на цветущие берега Сены, где протекли сладостные дни моего детства.
Он вспомнил также Фиалку и Маргаритку, и воспоминание это придало ему сил.
– Они любили меня, – сказал он, – если я оживу, я постараюсь обрести в их обществе покой и счастье.
Эти обольстительные планы, так печально звучавшие перед лицом смерти, напомнили мне те сады, которые человеческие дети устраивают на песке, втыкая в него упавшие с дерева ветки и сорванные с клумбы цветы; назавтра все цветы увядают, а ветки высыхают.
Внезапно голос Мотылька ослаб.
– Лишь бы, – прошептал он так тихо, что я едва сумела расслышать его слова, – лишь бы я не воскрес ни в виде Крота, ни в виде Человека, лишь бы у меня снова были крылья!
И он испустил дух.
Он умер в расцвете лет, прожив всего два с половиной месяца – половину срока, отпущенного Мотылькам.
Я оплакала его, сударь; однако, представив себе печальную старость, которую он готовил себе своим неисправимым легкомыслием, я подумала, что все к лучшему в этом лучшем из всех возможных миров. Ибо я согласна с Лабрюйером: ветреный и любвеобильный старец есть уродливое искажение природы[283].
Что же до Стрекозы, на которой Мотылек женился, вы можете увидеть ее наколотой на булавку под номером 1840 в коллекции одного германского великого князя, страстного любителя Насекомых, который на следующий день после роковой свадьбы охотился на бабочек в окрестностях Бадена.
Рядом вы увидите под номером 1841 прекрасного Усача. Стрекоза и Усач были пойманы в один и тот же день одним и тем же сачком, принадлежавшим удачливому великому князю, который, казалось, родился на свет нарочно для того, чтобы послужить слепым орудием неумолимого Провидения.
П. – Ж. СтальМЕДВЕДЬ, ИЛИ ПИСЬМО С ГОРЫ[284]
Felix qui potuit rerum cognoscere causas![285]
С самого рождения я чувствовал в душе острейшую тягу к уединению[286]. По всей вероятности, тяга эта была мне дана не случайно; но, вместо того чтобы направить способности, полученные от природы, на достижение полезной цели, отвечающей моему месту в гармонии мироздания, я долгое время пытался заглушить в себе голос естества. Еще в детстве, попытавшись впервые взобраться на вершину дерева, я рухнул вниз и навеки остался хром[287]. Несчастное это происшествие оказало могущественное воздействие на мой характер и способствовало развитию моей меланхолии. Берлога моего отца была всегда открыта для соседних Медведей. Батюшка был отменный охотник и щедро угощал гостей: с утра до вечера они плясали и пировали, но я оставался чужд семейственных радостей. Гости мне докучали, яства были по вкусу, но застольные песни внушали отвращение. Эти чувства проистекали не из одной моей организации, хотя современная философия и считает организм источником всех наших ощущений, как положительных, так и отрицательных. Желание нравиться и невозможность удовлетворить его из-за моего изъяна стали для меня источником горечи и тревог. Постепенно природная тяга к уединению и тишине переросла в мрачное расположение духа, и я начал находить удовольствие в том, чтобы представать в роли Непонятого Медведя, носителя непризнанного гения или высшей добродетели, не созданных для нашего несовершенного мира. Глубоко изучив себя и других, я пришел к выводу, что источник этой грусти, этих смутных мыслей, рожденных в бледном свете луны и под шорох тростника, – не что иное, как гордыня. Однако прежде чем раскаяться в этом грехе, я должен был пройти испытание несчастьем.