Источник солнца (сборник) - Юлия Качалкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Красите, Жора? – Евграф Соломонович заметил малярившего соседа.
– Красим, Евграф, красим. Хотим успеть до дождя. Вечером обещают ливень.
– Ливень? Что, прямо ливень? Ливни редкость в это время года. Обычно в августе.
– Синоптики однозначны. Говорят – дождь. До самого утра.
– До утра… помнишь, Жора, как мы сидели в кафе, пока официанты не стали задвигать стулья и гасить свет. А все потому, что у нас не было зонтов. И мы еще шутили, что просидим до утра на ступеньках, играя в города.
– Да… тогда еще… э-ээ… девушка твоя загадала Малагу. А мы никак не могли вспомнить, где это. И так стыдно было. Как ее звали? – Сосед на мгновение пропал в квартире и появился с новым ведром краски. Кокетливо устроился на подоконнике – как всадница в женском седле.
Он был главным редактором «Материка», печатал старую русскую интеллигенцию. Георгий Вацлавович Эйвадис. Евграф Соломонович привык видеть его в старых коричневых джинсах и свитере домашней вязки – Эйвадис регулярно вкручивал лампочки на лестничных клетках их подъезда. Такой вот всезаботливый Эйвадис. Тихий и уравновешенный. Лампочки покупал за свои гуманитарные деньги. И однажды Евграф Соломонович видел, как этот замечательный Эйвадис крушил молодого автора в своем казенном кабинете. Автор – вероятно, студент или аспирант – худой, вихрастый, еще совсем мальчишка, то и дело поправлял сползавшие на нос очки и говорил «да-да». Между ним и Жорой лежала рукопись. И вся эта процедура была похожа на публичный дом, где старик развращал юнца. Где искусству раздвигали ноги и показывали что и к чему. И объясняли, почему его «ребенок» – неправильный. Почему так, как написал он, писать нельзя.
И ведь Евграф Соломонович знал, знал более чем отлично, что Жоре давно наплевать – и на журнал, и на авторов всех вместе взятых. Потому что его жена больна раком груди. И потому что он ничем не может ей помочь.
А этот мальчик сейчас возьмет рукопись своими тонкими пальцами в синих чернилах и пойдет домой, зная, что так, как написал он, писать нельзя. Сколько военных летчиков отнесут свои книги в сорок одно издательство и получат сорок один отказ. И один – чем черт не шутит – рискнет в сорок второй. Чтобы выиграть.
Жора испачкал оконное стекло и теперь оттирал. Хмурился.
– Ее звали Катей. – Евграф Соломонович, вспомнив свою первую жену, стучал ногтем по гладкому подоконнику, прислушиваясь к глухому звуку.
– А где она сейчас? Мы с Ирой просматривали фотографии и вспоминали, чем она занималась тогда. Кажется, филолог, да?
– Да, она любила слова.
Привычно меланхоличный Жора улыбнулся.
– Она жила Париже. У сестры. Читала в Сорбонне курсы по исторической компаративистике. Несла в массы Пушкина, Лермонтова, Одоевского… и студенты влюблялись в нее толпами.
– И читали ей наизусть Рембо.
– Ну, может, и Рембо. Я не знаю.
– Или Малларме.
– Или Малларме.
– Евграф, пора писать мемуары.
– Что ты! Я еще недостаточно стар! Хотя могу, конечно, сочинить нечто вроде: «Мои встречи со Станиславским и почему они не состоялись».
Жора улыбнулся во второй раз. Евграфу Соломоновичу это было приятно. Он был даже рад.
– Ты когда напишешь, скажи мне. Мы отрецензируем.
– Александров о том же самом просил.
– Значит, в истории твой облик будет многогранным.
Пуговица, которую Евграф Соломонович стал теребить минуту назад, не выдержала и оторвалась. Она подпрыгнула над подоконником, отскочив от него, и полетела вниз – прямо в зеленые кроны каштанов, переворачиваясь вокруг своей оси в воздушных потоках. Евграф Соломонович смотрел ей вслед, пока не перестал различать маленькую стремительно удалявшуюся точку. Но перестав – все смотрел и смотрел. И кто-то незнакомый потихоньку отколупывал слой белой краски со стены незнакомой комнаты…
Глава 16
…он предпочитает длинные волосы и именно черные, он черноволос, во вторых, любит надевать длинное черное пальто, и, наконец, у него яркие черные глаза… имеет склонность к так называемым тайным наукам.
Ладислав ФуксМолодой человек явно что-то искал: он вышел из метро, сначала пошел направо, но метров через сто повернул обратно. И теперь уже пошел налево. Места были ему знакомы: по тому, как он уверенно ступал с пятки дорогущего импортного ботинка в пыль переулка, как чутко и ритмично вздрагивали его затянутые в хвост черные волосы, как поблескивали на солнце замечательные очки-блюдечки в стальной оправе – и главным образом по тому, как он то и дело останавливался перед витринами магазинов и, словно узнавая, качал головой, было видно: он здесь был когда-то. Только давно. Совсем давно. Может, еще мальчиком в серой вельветовой курточке на больших костяных пуговицах. А может, юношей у вечного фонаря свиданий.
И мальчик вернулся.
Молодой человек расстегнул карман заплечного рюкзака, не снимая его, достал оттуда какую-то бумажку и поднес к глазам. Сверил очертания представшего перед ним дома с загадочной картинкой на линованном листке, решил, что совпадение полное и довольно потер ладони. Конец поискам. Он нашел!
Красноармейская убегала вдаль бесконечной перспективой и манила пройти дальше последнего подъезда дома, который и был нужен. Молодой человек поддался искушению и прошел, дабы заглянуть за угол. Увидел киоск Сюзпечати, огороженный чугунными решетками сад, старого собачника с двумя таксами на длинных поводках и девушку, шедшую ему навстречу. Девушка прошла, а он еще долго провожал ее взглядом и за доли минуты переживал роман, в котором безымянные персонажи волновали друг друга до потери пульса.
Этот молодой человек был максималистом. Во всем, что он делал.
На нужной двери нужного подъезда был код. А внутри, за ним, домофон. Кода он не знал. Да даже если бы и знал, не поспешил бы набрать и вызвать потом квартиру. Его миссией было попасть внутрь инкогнито. Иначе сюрприз отменялся.
А кого-то в этом писательском доме ждал бо-ольшой сюрприз.
Стена была теплой от солнечных лучей. И стоять, прислонившись к ней, оказалось чрезвычайно приятным. К тому же великолепный наблюдательный пост. Молодой человек не боялся быть нечаянно узнанным: сам-то он знал, как сильно изменился. Как время переписало его черты черновика на чистовик.
Знаете, думал он, если я узнаю вас, вы будете для меня все те же, что много лет назад. И я не захочу стать вам другом, если до этого другом не был. Точнее – захочу. Но не поддамся. Потому что поддаться – обмануть. Самого себя.
Вы все те же.
Я все тот же.
Он стоял, постукивая мыском ботинка об асфальт, едва слышно насвистывая какую-то песенку. Вот со стороны сада вывернулся к нему дядя Жора Эйвадис: тренировочный костюм весь в краске белой, поверх краски – листья и мусор, а в руке – длиннющая малярная кисть. Тоже вся в краске и траве. Но вид – довольный. Как у победителя.
Это он махнул кисточку в окно, когда красил. Они все-таки собрались делать ремонт, подумал молодой человек и чуть-чуть улыбнулся.
Он был очень самокритичен, этот молодой человек. Часто слушал собственные мысли и удивлялся им. Вот и сейчас удивился: зачем проговаривать увиденное как будто пишешь роман? А вот всегда же проговаривал! Роман длиною в жизнь. Или судьбу. Потому что жизнь и судьба – разных протяженностей.
Друзья в университете, когда читали его рассказы – они все там друг друга читали, – говаривали: да, дружок, ты тут искренен и мы плачем, когда А такое выделывает с Б. А тут ты лукав, сам на себя смотришь со стороны и говоришь неправду. Надо говорить правду, малыш. Надо говорить правду.
Вовремя одернул себя, чтобы не поздороваться. Дядя Жора прошел мимо, едва задержавшись взглядом, открыл подъездную дверь, и… настырный молодой человек скользнул за ним следом в полутьму. Не успел Жора Эйвадис опомниться, как эхо легких прыжков незнакомца уже доносилось с черной лестницы, которой писатели не пользовались по причине привычки ездить в лифте с комфортом. Будто все они были инвалидами, как в советские времена.
Куда бежал этот молодой человек? Жора обошел шахту и заглянул на лестницу. Шаги все удалялись и удалялись. А молодой человек бежал на шестой этаж. В угловую квартиру окнами на три стороны света.
Родной кто-то – это стекло в окне, сквозь которое смотришь, не замечая его. Привыкаешь спасаться от ветра и косого дождя… но однажды стекло бьется. И мир оказывается другим, и герань на подоконнике утопает…
Стекла, стекла. Как мало мы ценим их, прозрачные.
Перед последним маршем молодой человек остановился и пошарил в душе на предмет глубокого чувства возвращения. Он с безбожной иронией вытягивал это чувство из себя, чтобы посмеяться над собой же и успокоиться: я защищен от искренности. Я все могу – все уже давно пережил и не мучаюсь.