Спокойная совесть - Карлос Фуэнтес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я заходил к тебе… когда ты был болен… Тебе передавали?
— Нет.
Они пошли с кладбища. Каждый был уверен, что друг не прервет молчания. С кладбищенского холма свинцовые тучи быстро неслись вниз на Гуанахуато. В сумерках слышнее были дневные испарения города. Запахи лака из столярных мастерских, жженых копыт из кузниц, горьковатого дымка из кухонь бедняков вздымались серыми волнами над крышами домов и наполняли легкие Хайме и Хуана Мануэля. Нестройно звучали церковные колокола и бубенчики ослов. Под серебристыми тучами еще ярче блестели купола колониального города, голубые стены в извилистых переулках и белые хижины, лепившиеся по склонам оврагов.
— Я ждал тебя тогда… на другой день… чтобы вместе… пойти на работу, — сказал Хуан Мануэль, когда они спускались по крутому откосу.
Хайме расслабил черный галстук и отстегнул ворот сорочки.
— Знаешь, та женщина, которую называли Аристократка…
— …твоя мать, Себальос.
— Откуда тебе это известно? — Хайме пнул ногой консервную банку.
— Я это давно знаю… Она… всегда об этом говорит… Всегда, когда бывает в пивнушке…
— Почему же ты мне не сказал?
— А разве… не лучше было… чтобы ты сам узнал? Почему ты ей не сказал, кто ты, Хайме?
— Ты бы это сделал?
— Конечно… Я бы не постыдился.
— Я не постыдился!
— Нет, ты тоже… постыдился… как твой отец… и твои дядя и тетя.
— Хуан Мануэль, Хуан Мануэль!
Они остановились. От влажной земли густо поднимались глубинные ее запахи. Друзья впервые назвали один другого по имени.
Асунсьон ждала Хайме до девяти вечера. На зеленой бархатной скатерти остывал ужин. Одинокая неподвижная фигура тетки во главе стола казалась еще одной из спинок дюжины стульев. Дон Пепе Себальос, отец, когда-то заказал эту дюжину стульев, чтобы хватило для многочисленной семьи и ежедневных гостей. Во времена основателя рода, дона Ихинио, в семье было восемь человек. В правление Пепе — десять; чопорная Гильермина, дети — Асунсьон и Родольфо, брат Панфило, бедные родственники Лемусы, бабушка-андалуска донья Маргарита, жених дочери. А теперь, в этот вечер, она одна, без мужа, без Хайме.
В девять она попросила согреть ей чашку шоколада. Потом накинула шерстяную шаль и стала прохаживаться по гостиной, время от времени выглядывая за балконные портьеры. Мелкий дождик моросил тонкими, как паутина, струйками. Она поправила неровно висевший портрет губернатора Муньоса Ледо, украшавший одну из стен. Потом спустилась в патио и поднялась по винтовой лестнице в комнату покойного брата. Там пахло его запахом. Один за другим она сняла со стен портреты близких, которые собрал брат в последние месяцы.
Выходя, заперла дверь спальни на ключ. Ей захотелось представить себе их дом в лучшие времена, когда в нем было с десяток слуг, когда семья занимала целую усадьбу и у них были экипажи и лошади.
Она опять спустилась в патио и с фотографиями в руках направилась в бывший каретный сарай у входа. Давно она туда не заходила. Кладя снимки на сундук, она наступила на крылышки высохших бабочек.
Это было ее увлечением в тринадцать лет. Она любовно собирала коллекцию бабочек. Она вспомнила, с какой страстью этим занималась и как, даже выезжая на каникулы, везла с собою коробки со стеклянными крышками.
Она наклонилась поднять растоптанные крылышки. Под слоем пыли они еще сверкали синими и черными красками. Она нежно погладила то, что осталось от бабочек.
Потом, вспомнив юную свою восторженность, она впервые подумала, что будущее не сулит ей ничего.
Выходя из сарая, она тоже заперла дверь на ключ.
Синие куртки двух юношей лоснились от дождя. Эта морось началась в семь вечера, но друзья уже привыкли шагать под мелким, настырным, нескончаемым дождем. Теперь они, проливая на стойку пену из пятой бутылки, весело смеялись. Никогда еще они не пили так много, но на Хуана Мануэля алкоголь как будто не действовал, зато Хайме размахивал руками, вертелся, проводил ладонью по влажным растрепавшимся волосам и то и дело терял вдруг ощущение расстояния между собой и стенами или предметами, которые словно валились на него. Он когда-то слышал, что у пьяного все в глазах плывет, но ему казалось, будто ограниченные своими контурами стены и предметы отделяются от окружающего пространства и опрокидываются ему на голову.
— …и там опять был этот дурень Матеос, опять он старался напугать своими свинскими выходками девочек из школы, — говорил Хайме, хлопая друга по плечам. — Ты никогда не ходишь исповедоваться, правда ведь?
Хуан Мануэль отрицательно мотнул головой.
— Правильно делаешь. Или нет, неправильно. Этот чертов стервятник падре Лансагорта говорил мне такие вещи, черт побери, такие вещи… Слушай. Мануэль, ты когда-нибудь спал с бабой?
Хуан Мануэль снова отрицательно мотнул головой.
— Сходим-ка разок, а? Пошли. У тебя есть деньги? У меня тоже нет.
Хайме снял с руки часы.
— Сколько дадите? — спросил он у кабатчика.
— В уплату за выпитое?
— Нет, на это у нас хватит, конечно, хватит.
— Тогда дело другое. Даю вам сто песо, молодой человек.
— Они стоят пятьсот.
— Ну нет.
— Сто за выпитое пиво.
— Идет.
— Берите их себе. Где тут есть женщины? Самый лучший дом…
— Тут недалеко, в квартале Пастита, есть очень хороший дом.
— Пошли.
— Скажете, что я вас послал.
— Ну как же. Спасибо.
Они снова пошли под дождем. Хайме чувствовал себя очень, странно, даже затянул песню. Он обнимал Хуана Мануэля, опирался на крепкое тело друга.
— Как мне весело!
— А это потому…
— …залез я на пальму высоко…
— …что тебе приятно быть живым человеком.
— Ты все понимаешь, правда? — расхохотался Хайме. — Видишь душу насквозь.
Им открыли не сразу.
— Сейчас все заняты. Если хотите, пройдите в зал, выпейте чего-нибудь.
Музыкальная машина играла дансон.[65] в коридорах была полутьма. Из зала слышались преувеличенно громкие голоса. Комнаты выходили в заставленный цветочными горшками коридор. Из одной вышла маленькая смуглая брюнетка, вся в родинках. Она запахивала блузку и, увидав Хайме, взяла его под руку.
— Зачем тебе идти дальше?
— И в самом деле, зачем?
— Сто.
— Могу тебе дать только пятьдесят, крошка, чтобы другу тоже хватило.
— Ладно.
Тут пивные пары улетучились, и Хайме почувствовал, что боится. Его стала бить неодолимая мелкая дрожь. Он только дул себе на руки, приговаривая:
— Ух, как холодно!
Она спросила, не в первый ли он раз, и он подтвердил.
— Как тебя звать?
— Э-э… Родольфо. А вас?
— Тебя! Ольга.
Девушка с лицом в родинках погасила свет.
Выйдя из комнаты, Хайме окликнул Хуана Мануэля по имени, и друг отозвался из соседней комнаты. Шум в зале не прекратился. Хайме пробыл с девушкой минут десять.
— Ты не куришь? — спросила девушка с родинками, выходя вслед за ним. Хайме ответил, что нет.
— Пойдем посидим немного в зале, чтобы ты здесь освоился. Теперь ты знаешь — я здесь всю неделю, кроме воскресенья.
Они прошли по темным коридорам. Зал находился в глубине дома. Девушка раздвинула портьеры, обняла Хайме сзади за шею, и они вошли. В зале с криком и шумом танцевала кучка женщин и мужчин. Хайме узнал сидевшего на софе с видом распорядителя дона Максимино Матеоса. На одном из столиков плясал без туфель, без пиджака, в одной сорочке с большими пятнами пота под мышками и в маленьком берете на плешивой голове дядя Хорхе Балькарсель, плясал один, в обнимку с бутылкой рома. Все громко хохотали и махали руками, но Хайме расхохотался отчаянней всех, и смех его передался девушке. Оба они прямо корчились от неудержимых приступов хохота.
Балькарсель, увидев Хайме, застыл в нелепой позе. Хайме поцеловал девушку с родинками в губы и вышел на улицу.
10
На другой день он проспал до десяти часов. Из-за смерти отца ему не надо было идти в школу, а тетка и дядя в этот день не решились войти в его спальню. Балькарсель поднялся раньше обычного и позавтракал один. Асунсьон едва успела его предупредить, что в этот вечер начнется девятидневное поминальное моление за Родольфо.
Вечером Хайме отправился к падре Обрегону. Священник ждал его, стоя у главного алтаря, лицо падре было сурово. Он торопливо махнул рукой, показывая юноше, чтобы тот прошел за ним в ризницу. Они уселись так же, как в прошлое свидание. Но на этот раз в лице священника не было и тени сомнения, а в жестах — ни малейшей нежности.
— Я хочу исповедаться… — улыбнулся Хайме, которому не терпелось впервые рассказать духовнику, что он впервые был с женщиной. Лицо священника оставалось суровым, он не пошевельнулся. Но вдруг его нечисто выбритые щеки побагровели.