России верные сыны - Лев Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антон Иванович был уже в преклонных годах, временами ему изменяла память, но житие свое на Урале он помнил и рассказал племяннику страшную повесть о каторжном труде, о прозябании в жалких, топившихся по-черному избенках-шалашах. Кругом стоял дремучий лес, можно было срубить славные избы, но для чего, — не нынче-завтра погонят на другой завод и останется от поселка погост — могилки без крестов, да скоро и от могил не останется следа.
Вот от такой каторжной жизни поднялся народ, когда до Урала дошли первые вести о государе Петре Федоровиче, которого царицыны слуги называли Емельяном Пугачевым.
— В ту пору так велика была злоба на мучителей-заводчиков, что работные люди сожгли и разметали Верхотурский, Вознесенский, Богоявленский, Архангельский заводы. Грамотеи-дьячки читали народу наизусть указы Емельяна Ивановича: «в России дворянство крестьян своих великими работами и податями отягчать не будет, понеже каждый восчувствует вольность и свободу», — и заветное слово, коим кончался манифест Емельяна Ивановича: «Желаем вам спасенья душ и спокойной на свете жизни». Было это незадолго до того, как Емельян Иванович с войском вышел на берега Волги и замыслил итти через Дубовку на Дон. Тут оставили его башкиры, не пожелали итти дальше своих земель. Уральские работники, опора его, храбрейшее его войско и знатные пушечные мастера остались при заводах на Урале. А в пушках и верных людях был недостаток, и тут пришел конец Емельяну Ивановичу. Взяли его изменой и повезли в клетке в Москву. В Москве казнили на Болоте. Простой народ на площадь не пускали. Однако люди видели и рассказывали. Везли Емельяна Ивановича в телеге. В руке у него была свеча большая, желтого воску. Воск таял и руки ему залеплял. Взошел Емельян Иванович на эшафот, начал было что-то говорить, а тут забили барабаны… Кто бы он ни был, царь или не царь, господь его знает. Только за народ крепко стоял…
— …я в ту пору уже в Туле жил. Было мне двадцать шесть годов; мальчуганом на Уральских заводах тачку катал, а вырос, — заслужил почет, даже медаль повесили мне от Демидовых. В ту пору оружейные мастера в большой цене были, и ведено было семьдесят человек самых смышленых отобрать на Уральских заводах и послать в Тулу на оружейный завод. Было это в 1768 году, а в 97, при императоре Павле, работали мы ружья, поставляли для похода самому Суворову. Порядки на заводе были хуже Уральских, и дошло до того, что хотели совсем бросить работу оружейные мастера. Павел Петрович приказал генералу Шевичу смирить оружейников. Тогда голова заводских хозяев, Баташев, у которого мы, крепостные работники от Демидова, работали, писал государю, что, по случаю военной опасности, заводчики с оружейниками договорятся миром. На сие последовал государев рескрипт — «…никаких просьб от имени целых обществ мое величество не принимает и просьбу возвращает обратно с примечанием, чтоб оружейное общество жило впредь смирнее». А вслед за тем был приказ без остановки в работах отрядить двести двадцать восемь мастеров разных цехов с Тульского завода на Сестрорецкие… Вот я и побывал в самом Петербурге, а оттуда с приказчиком Николая Никитича Демидова отъехал в Лондон.
Дальше следовал рассказ о том, что крепостной Демидова стал крепостным Семена Романовича Воронцова.
… — под пятьдесят мне было, однако равного мне мастера у Роджерса не было. Случилось мне сделать пружины для кабриолета, и тут высмотрел меня Касаткин и доложил обо мне Семену Романовичу, старому графу, как о мастере на все руки. Не знаю, как они столковались с Демидовым, только приходит однажды Касаткин к Роджерсу и говорит: «Мастер Софронов отказан нынче за графом Воронцовым. Вот мол бумага от посла». А старик Роджерс и говорит: «Я не знаю ни Демидова, ни Воронцова, я знаю мастера Софронова и мне в ваши дела мешаться охоты нет». Касаткин махнул рукой и говорит: «Ну, старина, будешь ты у графа главным каретным мастером. За тебя граф отдал не малые деньги». Вот так человека, как скотину какую, купили да еще на чужой земле.
Иногда вдруг Антон Иванович заводил разговор о том, откуда к Воронцову пришло богатство, о том, что есть разница между человеком и тварью, но нет разницы между человеком и человеком…
Он был хорошо грамотным, Антон Иванович, и, взяв однажды у поручика Можайского книгу Кантемира, с удовольствием прочитал вслух племяннику сатиру «Филарет и Евгений»:
Бедных слезы пред тобой льются, пока злобноТы смеешься нищете; каменный душоюБьешь холопа до крови, что махнул рукоюВместо правой левою (зверям лишь приличнаЖадность крови; плоть в слуге твоем однолична)…
— «Плоть в слуге твоем однолична»… — назидательно говорил Антон Иванович, — одна кровь, что у мужика, что у барина…
Когда Антон Иванович стал болеть, он еще смелее говорил с дворовыми Воронцова и с учениками:
— Михайло Ломоносов был сын рыбака, простого звания, в Москву пришел босиком, а всю науку постиг, громами повелевал и стал превыше всех вельмож. А иной недоросль из дворян «буки-аз-ба» связать не может, а имеет тысячу душ и над ними тиранствует.
Раньше таких слов не слыхали от Антона Ивановича. Был он почтителен и робок с господами, но, видимо, чувствуя конец своих дней, ничего уже не страшился.
— Службу свою исполняй, ежели доведется служить в солдатах. Руки, ноги — все у тебя казенное, а душа вольная, душа божья.
Когда Наполеон взял Смоленск и подходил к Москве, Антон Иванович сильно затосковал. Русский человек, проживший почти тридцать лет на чужбине, грустил о судьбе России и надеялся только на русского солдата да еще на Кутузова: «Тяжела солдатская служба, спору нет, но солдат родную землю обороняет и чужого в дом не пустит».
Умер Антон Иванович в тот самый день, когда до Британских островов дошла благая весть — Наполеон вышел из Москвы и принужден уходить по Смоленской дороге. Весть эта пришла с непостижимой быстротой, и в первое время в Англии не поверили, — так устрашил всех своими победами Наполеон. Можно было думать, что умирающий напрягал все духовные и телесные силы, чтобы дожить до этого радостного дня. Выслушав эту весть, он обнял племянника и так у него на груди и затих.
Смерть Антона Ивановича была большим горем для Феди Волгина. Самый близкий человек и учитель умер. Секреты мастерства легко давались Волгину. Он сделал трехствольное ружье, украсил его замок затейливой насечкой. Ружье отослали в Лондон, Семену Романовичу. Тоска по родине томила Федора Волгина. После смерти дяди он целыми месяцами не слыхал русской речи. Понемногу стал запоминать английские слова и уже объяснялся с мастером Джоном Уайтом и английскими работниками. Его полюбили за сообразительность, за смекалку, а главное — за богатырскую силу, которой дивились англичане. В кулачном бою, который здесь звался «бокс», Волгин свалил самого сильного в Шеффильде борца. Слух об этом дошел до Воронцова, и Семен Романович пожелал взглянуть на своего крепостного человека.
Но до Семена Романовича Волгина все же не допустили. Говорили с ним поручик Можайский, и секретарь графа Касаткин.
Разговор шел о пехотном оружии разных стран.
— Наилучшее ружье, — рассказывал Волгин, — сделано в городе Льеже, бельгийскими мастерами. В Туле, ваше высокоблагородие, делали такие в году 1806. Английское ружье тяжеловато, но в бою сподручнее шведского либо прусского. Больно тяжелы прусские ружья.
Уходя, Можайский сказал Касаткину по-английски:
— Вот, поглядите, сколько у нас спесивых барчуков, которые за человека не считают такого молодца. И только потому, что он крепостной человек…
Волгин сделал вид, что не понял, о чем идет речь.
— Что ж, Александр Платонович, — ответил Касаткин, — да ведь у англичан тоже нету равенства, богатый и знатный сторонится простолюдина, хоть тот и вольный человек.
…Волгина разбудил скрип ворот, ржание коней. Он вскочил и увидел в предрассветной мгле трех всадников и услышал зычный голос:
— А коней куда прикажете поставить, ваше высокоблагородие?
Волгин вскочил и побежал к конюшне.
Поручик в мундире гвардейской артиллерии приказывал немецким конюхам поставить коней под навес. Что-то знакомое почудилось в его голосе. Волгин подошел ближе и чуть ли не закричал:
— Батюшки! Александр Платонович!
Поручик повернулся к нему:
— Федя!
Встреча была неожиданная и радостная. Можайскому вспомнился Лондон и этот славный парень, разговор о ружьях…
— Вот где свиделись, — весело сказал Можайский, ему было приятно увидеть знакомого человека, — вот куда тебя кинуло, Федя! Надо же, чтобы ты поехал нарочным от Семена Романовича, а меня послали тебе навстречу, в Виттенберг…
Впрочем, если поразмыслить, ничего удивительного здесь не было: Михаил Семенович помнил, что Можайский состоял при его отце и знает всю челядь Воронцовых в Лондоне, — кого же и было послать навстречу курьеру!