Песня о теплом ветре - Борис Егоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шандорне стоит поодаль, сложив на груди руки. Смотрит на нас, сострадательно говорит:
— Какие вы молодые! Прямо дети. У меня сын тоже совсем мальчик, и тоже на войне… Вот его портрет. — Шандорне показывает на стену. Мы видим красивого задумчивого юношу. Правильные черты лица, прямой нос, густые брови.
— Против кого же он воюет? Против нас? — спрашивает Бородинский.
— Ох, я не знаю. Теперь ничего не разберешь. Все воюют. Взяли, как вот вас.
— И давно взяли?
— Третий год. Я всегда с ужасом думаю о войне. Она губит столько молодых жизней! Это мысли матери. У каждого из вас есть ведь мать. Мать меня поймет.
— А как зовут вашего сына?
— Иштван.
— Вы хорошо говорите по-русски…
— Я родилась в Петербурге. Мой отец был консулом.
После ужина мы готовимся спать.
Шандорне вызывает служанку.
Служанка стелет на диваны матрацы, простыни, взбивает подушки. Шандорне следит за ее работой и вдруг ударяет девушку рукой по лицу.
— Что это такое? — возмущенно спрашиваю я.
— Не обращайте внимания. Она разучилась взбивать подушки.
Служанка уходит.
— Бить по физиономии — недостойное дело, — замечает Бородинский.
Шандорне делает вид, что не слышит этих слов. Она старательно взбивает подушки, потом спрашивает:
— Что будут кушать господа офицеры утром? Яичницу, бифштекс, сливки?
«Господа офицеры» быстро выбирают меню. Шандорне желает нам спокойной ночи.
Бородинский поворачивает вслед за ней ключ в двери, говорит:
— Что-то мне эта пышная цаца не очень нравится.
Мы ложимся спать, засунув под подушки пистолеты. Бородинский несколько минут молчит, беспокойно ворочается с боку на бок, потом встает.
— Хочу сделать маленький обыск.
Он передвигает кресла, открывает шкаф, подходит к большому, тяжелому письменному столу. Ящики, кроме одного, не открываются.
Бородинский долго шарит в нем, находит ключ. Выдвигает остальные ящики, и вдруг я слышу:
— Крылов, трофей! Вот так штука!
Он достает эсэсовский кортик — огромный кинжал с красивой рукояткой из кости. С одной стороны эфеса — фашистская свастика, с другой — под тонким стеклом — маленький круглый портрет владельца кортика. Да это же он — «мальчик», Иштван… То же лицо, тот же нос, брови!
— Ага! — догадливо произносит Бородинский. — Это почетное оружие! Вот какую награду схлопотал у эсэсовцев бедный ребенок.
— А мама плачет… Терзается.
— Артистка. Ты знаешь, Крылов, по-моему, этот Иштван где-то здесь… Черта с два он расстанется со своим кортиком, Это же для него отличительный знак. Чин у него, видно, небольшой. Но зато какая награда!
Утром «господа офицеры» кушают омлет, пьют кофе, Шандорне спрашивает:
— Что вам подать на обед?
— Обедать не будем, — отвечаю я. — Мы уезжаем.
— Так мало побыли у нас?
— К сожалению.
— Да, к сожалению, — говорит Бородинский. — Мы бы хотели осмотреть ваш дом.
Шандорне ведет нас по комнатам.
— Это бывшая детская. Это гостиная. Здесь, видите, пианино, скрипка. В этой комнате мой сын учился музыке. Как он играл Баха! Но война…
Осмотрев комнаты, мы выходим во двор, к машине.
— А все-таки надо слазить на сеновал, — говорит Бородинский, увидев около большого сарая лестницу-стремянку.
Он поднимается на сеновал первым, я — за ним. Бородинский вдруг кидается на сено и впивается в него руками. Тотчас же раздается выстрел.
— Он! — кричит Бородинский.
Из-под сена появляется голова человека. Я бросаюсь на него. Ударяю по голове рукояткой пистолета, хватаю за руки, наваливаюсь.
На сеновале появляется шофер.
— Ремень! Вяжи! — кричит Бородинский.
Мы выворачиваем руки обитателю сеновала, связываем их за спиной.
Связанный пытается ударить меня головой, но я уклоняюсь и даю ему крепкую подножку. Он падает. Связываем и ноги.
Да, это Иштван, обладатель почетного эсэсовского оружия, «бедный мальчик», которого война оторвала от занятия музыкой.
Иштван лежит на сене, громко сопит. Я поворачиваюсь к Бородинскому. Он откинулся к стенке, чуть прикрыл глаза, с лица капает пот, по рукаву гимнастерки течет кровь, рука беспомощно повисла…
— Ты ранен?
— Этот гад мне плечо прострелил.
— Пакета в машине нет? — спрашиваю шофера.
— Есть. Я в один момент.
Снимаем с Бородинского гимнастерку, рубашку. Перевязываем плечо. Бинт немедленно становится красным, набухает.
— Заводи машину, — говорю я шоферу, — сиди с автоматом внизу. Смотри в оба.
Связанный ворочается, пытается порвать ремни.
Около люка я вижу вилы. И тут же само собой появляется решение: надо проколоть ими сено. Несколько уколов — и зубцы вил стукаются о что-то твердое. Раскапываю: полевая военная радиостанция.
Ах, вот зачем сидел на сеновале Иштван! Разведчик в нашем тылу. Конечно, радиостанция нужна была ему не для того, чтобы слушать фуги Баха…
Иштван устроился неплохо. Остался дома, чтобы шпионить. Сначала его никто не видит и не слышит, пройдет месяц, и он покажется: бежал, мол, с фронта, дезертировал. А если немцы сюда вернутся, он в дополнение к кинжалу получит крест.
Я сбрасываю Иштвана в люк сеновала, помогаю спуститься по лестнице Бородинскому.
Вместе с шофером кладем Иштвана в кузов машины. В кузов прыгаю и я. Бородинский садится в кабину.
На крыльце, заломив руки, стоит Шандорне, истерически кричит:
— Иштван! Иштван! Что вы с ним делаете?!
Шофер нажимает на газ.
Ворочается связанный ремнями Иштван. Смотрю на него, вспоминаю слова Шандорне: «У каждого из вас есть мать. Мать меня поймет».
Высох колос в поле сиротливом,Плачет мать по сыновьям своим…
Нет, не высох колос в поле Шандорне. А по Иштвану плакать поздно. Такие, как он, шли в СС, в бандитские отряды Гитлера и думали о том, что они будут убивать других, а их самих пули не коснутся, они будут маршировать по другим странам, а к ним в дом война не постучится. И матери, набожные католички и лютеранки, благословляли их…
Матери — разные. И наши матери не поймут Шандорне.
На обратном пути нам встречается штабной «виллис». В нем — капитан Исаев. «Виллис» останавливается. Исаев выпрыгивает из машины, спрашивает, какая впереди дорога, И вдруг видит в кабине Бородинского.
— Что с ним?
— Ранило.
— Куда?
— В плечо.
— Снаряд, мина?
— Пуля.
Исаев закусывает губу, смотрит в землю, мрачно говорит:
— Кончил войну еще один. А знаешь, Крылов, нас, офицеров, которые шли от Северного Донца, в дивизионах осталось теперь только четверо… Ты, я, Красин и Тучков.
И, словно подчеркивая свои слова, Исаев поднимает руку с одним загнутым пальцем. Четыре… Еще утром было пять…
Там, в святой долине
Уже несколько месяцев мы движемся по дорогам Словакии.
Прошли города Требишов, Прешов, Кошице, Попрад, Великая Ломница, Кежмарок.
Нам салютует Москва.
В сводках Информбюро о нашем фронте пишут: «продолжалось наступление в трудных условиях горно-лесистой местности в полосе Карпат».
Мы совсем недолго были на равнине. Опять горы. Опять «полоса Карпат»!
Особенно нам досталось в Татрах. Горы высокие. Их гранитные зубцы сурово возвышаются над всеми Карпатами. Их заоблачные вершины вечно сияют ослепительной белизной снегов, даже в жаркие июльские дни.
Но в Татрах трудны не только высоты, тут нам досаждала еще и погода. Были и снежные бураны, были и ветры, валящие с ног, были и лютые морозы, и половодья.
С утра на ветвях елей лежит снег, щиплет уши мороз, к середине дня журчат ручьи, вечером снова все замерзает.
…Поднимаемся на высокую гору. На середине подъема — резкий поворот вправо. Один трактор пушку не тянет: дорога заледенела.
Снизу посылаю второй.
Второй трактор преодолевает подъем, подходит к первому, но как только начинает разворачиваться, как только становится поперек дороги — обрушивается вниз… Он мчится боком, на ребрах траков, как на коньках.
Безуспешно тракторист хватается за рычаги, пытаясь повернуть трактор так, чтобы гусеницы стали не поперек дороги, а вдоль: тогда можно чуть-чуть зацепиться.
На середине дороги тракторист выпрыгивает из машины.
Неуправляемый трактор с грохотом мчится вниз, к подножью горы, где остановилась вся колонна. Вот-вот он врежется в нее, врежется в орудия, в прицепы со снарядами… На первом прицепе шестьдесят снарядов с зарядами. Вес каждого комплекта — семьдесят пять килограммов… Если все это одновременно взорвется — семьдесят пять, умноженное на шестьдесят?!
Спасает случайность. В сотне метров от колонны трактор задевает «звездочкой» о бетонный столбик на краю дороги. И долго крутится на месте, как волчок…