Парамон и Аполлинария - Дина Калиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, Жорка, — дразнила его Серафима в школьные времена. — Не хочешь на мне жениться, товарищ называется!
— Комар пусть на тебе женится! — отвечал он, и они смеялись, но доброты в их обоюдной шутке было мало.
«Почему я тебя так не люблю? — казалось, говорила она ему. — Ну, не люблю, хоть убей! С самого детского сада, то есть всю жизнь!»
«А я? Так чтоб ты знала — еще хуже! — казалось, отвечал он. — И что делать?»
Он вдруг надумал вымыться под краном, освежиться, стянул тельняшку, стал плескаться у водопроводной колонки в виде грота с дельфином, стал размазывать на руках и щеках жирную угольную пыль.
— На пляж идешь? — спросил он пригласительно, подсунув под струю затылок и взглядывая на нее снизу сквозь потемневшие от воды ресницы. От его затылка разбрызгивался фонтан.
— Ремонт! — вежливо отказалась она, как будто, не будь ремонта, тут же и составила бы ему компанию.
— А мы пойдем. — Он недавно женился и повсюду говорил «мы».
Он выпрямился, стряхивая с себя капли, растирался ладонями.
Славный парень, добродушен, лицо подсолнухом, брови домиком, спортсмен — гоняет велосипед за команду «Водник», рассчитывая через спортобщество попасть в загранплавание. Никакого зла за ним не числилось, только та история в лагере «Зорька», когда он распустил язык и весь лагерь знал, что в детском саду, в средней предвоенной группе, они с Серафимой играли за шкафом в доктора.
— Жорка! — сказала Серафима ласково. — Мы ведь с тобой знакомы всю жизнь! С детского же сада!
— Ха! — нечисто заулыбался он. — Еще бы! Все друг про друга знаем! — Он натянул на мокрое тело тельняшку, расправил плечи.
— Нет, серьезно! — говорила Серафима. — Нами столько вместе пережито! Помнишь, как мы осколки собирали после отбоя? Помнишь мираж? Ну, кораблик парусный? В парке! Не помнишь? Ты же первый его заметил, мы с тобой шли в паре, ты сказал басом: «Корабль!»
Нет, мираж он не помнил.
— Да ты что! Ну как же, Жорка! — рассердилась Серафима. — Такое не забывается! Нас вели на прогулку, мы шли в одной паре, ты первый увидел на небе мираж и сказал басом: «Корабль!» И все встали на месте, как суслики посреди мостовой, воспитательница чуть с ума не сошла — так мы остекленели! Не помнишь?! Парусник на небе не запомнил?!
Шкаф он помнил.
— Все! — сказала Серафима. — Ужас что с твоей памятью! — Она уже чувствовала, что Маруся накаляется ее отсутствием, собиралась было почитать ему румынскую листовку, но не стала. — Будь на вершине своей судьбы!
— Комариха! — сказал он ей вслед.
— Не захотел на мне жениться, товарищ называется! — обернулась она, уходя в арку подъезда к своему парадному.
Но не пошла домой, а вышла на улицу, чтобы посмотреть, не покажется ли в перспективе улицы хрупкая фигура в юбке по щиколотку, не завидится ли вдали присогнутая к земле рано поседевшая голова вечно ищущей, не идет ли тетя Яся.
Ее не было.
Тетя Яся не делала тайны из мест удачливости. Наоборот. Она научила Серафиму находить деньги, как только Серафима попросила ее об этом.
«Те, что смотрят в небо, имеют шиш!» — первое из правил тети Яси.
И Серафима, уподобившись рыскающей собаке, в первый же день охоты разбогатела — аккуратно сложенная десятка под воротами стадиона, поздно вечером закончился матч; трешка возле кассы под ногами задумавшейся очереди и, наконец, скомканный в шарик рубль, не сразу узнанный, он просто катился перед нею в пыли под легким ветром, как маленькое перекати-поле. Монеты не попадались, монет Серафима не встречала.
«Встречала! — укоризненно инструктировала ее тетя Яся и строго трясла седыми кудряшками. — Но не заметила. Это очень плохо, что ты начала с купюр. Твои глаза не хотят мелочиться, это очень досадно. Кто не имеет внимания к маленькому, может сломать себе шею, когда замахнется на большое».
Серафима инструкциям вняла, и было одно лето, после которого надо было отвыкать от сутулости.
Смертельно вдруг захотелось взглянуть на море, оно было совсем рядом, в четырех домах. Чтобы не быть замеченной из окна Марусей, Серафима прошмыгнула под окнами, прижимаясь к стене, и побежала, болтались следом оборванные ремешки старых босоножек.
«Туда и обратно!»
И сквозь решетку открылся весь залив в весеннем торжестве голубизны и сверкания. Море мерцало под солнцем, и чистый был горизонт. За решеткой согретый солнцем склон был еще по-весеннему влажен, воздух перед Серафимиными глазами дрожал от испарений, и дышали, казалось, крашеные крыши ближних портовых построек, ломко качались трубы канадского сухогруза, прибывшего с зерном. Птицы города слетелись на его разгрузку, стаи перелетали от раскрытых трюмов к засыпным вагонам подогнанного к причалу железнодорожного состава. Белые теплоходы стояли у пассажирской гавани, яхта с треугольным парусом белела на внешнем рейде, белый высился маяк.
И вдруг от Карантинной гавани на недопустимой в порту скорости, петляя от причала к волнорезу и снова к берегу, между судов понесся по воскресной майской глади неказистый, очень черный, грубо раздымившийся буксирный катер. Борта его были приплюснуты, труба заломлена к корме, смоляной дым потянулся за ним, оседал на воду, на белые палубы, не таял, а оставался быть в безветрии, зачернил всю безмятежную акваторию порта, и очень все это было похоже на промчавшийся жгучей откровенности скандал, хотя, конечно, это была какая-то прочистка или продувка, скорее всего — обкатка, как бы объявив белым теплоходам, что он о них думает, а заодно зачадив весь горизонт, буксир скрылся за дальними мысами.
«Бедный! — мысленно воскликнула ему вслед Серафима. — Бедненький! — Она растрогалась человеческим поведением морского тягача. — Несчастная буксирная душа! Конечно, ни одно большое судно не в состоянии выйти из порта без тебя, ни о какой могущественности с их стороны не может быть и речи! Так им и надо, так их! Пусть покашляют! У тебя океанский размах способностей, сразу видно! Тебя недооценивают, мало любят! Но ты же молодец! Но я же вижу — ты лучше всех, самый сильный, самый красивый!»
И Серафима побежала обратно, и до самого дома бежала за ней с дурашливым лаем заскучавшая было на жаре знакомая дворняжка из ближнего к обрыву двора.
— Не пришла тетя Яся? — Сегодня все двери в квартире по случаю ремонта были распахнуты.
— Где ты застряла? — ответила Маруся. — Давай!
— Выбросить и уничтожить — простое дело! — ответила Серафима, разглаживая на столе листовку. — Но спасти и сохранить — это требует терпения, времени и труда.
— Давай, давай, не разговаривай! Умная!
«Обращение горкома и обкома партии к населению. Товарищи! Враг стоит у ворот города. В опасности все, что создано руками нашими. В опасности жизнь наших детей. Пришло время к любым жертвам…»
— Наглая! — крикнула Маруся и выдернула из Серафиминых рук кусок обоев. — Время идет! То она гуляет, то она читает!
С энтузиазмом тридцатых годов Маруся намотала последний рулон и понесла во двор. На обрывке, который Серафима удержала в пальцах, можно было прочитать, что военному трибуналу предан гражданин, нарушивший правила светомаскировки.
Атланты на той стороне улицы щурились под солнцем и улыбались.
— Ну, разогреть жаркое?
Они уже все приготовили к приходу маляров, даже застелили пол и мебель газетами.
— Тетю Ясю надо подождать.
— У нее чутье, не волнуйся, явится минута в минуту. — И Маруся ушла на кухню по длинному их коридору, чтобы вернуться с казанком в тряпках, с казанком той неумирающей формы, которая была изобретена для печи и ухвата.
— Кушай, — говорила Маруся, выбирая для Серафимы самые аппетитные куски из жаркого. — С хлебом, дрянь, перед людьми стыдно — кожа да кости!
От усталости есть не хотелось, но Серафима послушно ела и разглядывала Марусю, нехотя ела и грустно разглядывала родное Марусино лицо — ясный лоб, нос как фарфоровый, тенистые щеки, спокойные легкие губы. Красивее Серафима не встречала лица.
— Ешь! — бурчала Маруся, чувствуя, что Серафима думает о ней. — Ешь, не ковыряйся, посмотри на себя!
— Уродливая? — уточнила Серафима, жуя.
— Не то слово! — ответила Маруся.
— Уродство — хорошая защита во многих случаях, — сказала Серафима.
— Красота — лучшая защита, — возразила мать.
И тут же задумалась, вспоминая:
— Однажды был жуткий дождь, и мне пришлось спрятаться в казарме… Я одна, хорошенькая, как ангел, гимназисточка, сто или двести солдат, и — ничего! Никто даже пальцем не дотронулся!..
Серафима восхитилась:
— Та так нэ бувае!
— Во всяком случае, с тобой все было бы иначе!
— И не спасло бы мое уродство?
— Тебя ничто не спасло бы.
— А тот, кто меня ждет по утрам, развратник?
— Высшей марки. — И, чтобы не рассмеяться, Маруся отмахнулась. — Ну, ешь, не морочь голову!