Парамон и Аполлинария - Дина Калиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слышишь, там снова шум! — шепнул один. — Как утешить?
— Чем помочь?! — отшептал товарищ.
А Маруся подняла упавший стул, села и посмотрела виновато:
— Папа спрашивал: «Доця спит?» Ты спала как ни в чем не бывало. Конечно, с большим пальцем во рту. Папа умилялся! Я, безусловно, страдала. Ни у кого из знакомых дети не сосали во сне палец. Чем мы только не смазывали этот твой мерзкий палец! Горьким, рвотным… Только одного лекарства папа придумать не мог — от твоего сосания пальца!.. Даже смешно!
Серафима ушла от стола, сбросила с дивана газеты на пол и легла.
— Вот, — сказала Маруся тихо. — Свинья. Могла бы помыть посуду.
— Я устала!
— Отчего ты могла устать?
— Начиталась папиных газет.
— От этого не устают! Неля легла бы, не помыв тарелки?
— Пять минут!.. — уже с закрытыми глазами клянчила о тишине Серафима. — Через пять минут!.. Умоляю!..
Она слышала, как Маруся убирала со стола, как ушла на кухню по длинному коридору, как, пока не было Маруси, дверную ручку дергал двухлетний сын соседки.
— Отстань! — слышала она потом Марусин крик шепотом. — Она никогда не была твоей! Я ведь не говорю, что покрывало с петухами — мое!
Серафиме приснился Пушкин. Вначале ей показалось, что это папа, что сейчас он скажет, где похоронен. Но он приблизился, колыхавшийся вокруг него воздух замер и стал прозрачным, оказалось — Пушкин.
— А льняные полотенца с монограммой? Почему они у тебя? Я тебя прошу, не заговаривай больше на эту тему! — слышала Серафима, а ей тем временем снился Пушкин.
— Просто смешно, что тебе далась эта чашка, последнее, что мне осталось в воспоминание о нашем доме! Полотенцам уже сто лет, а они как новые! Покрывало с петухами лежит у тебя в шкафу, а у меня бы работало по назначению!.. — слышала Серафима. — Что — нет, скажешь?
— Оно лежит, но греет мою душу, и не нервничай, ша! — слышала Серафима ответный тети-Ясин шепот, а между тем ей снился Пушкин.
— Симушка, — говорил он, — душа моя! Прошу вас, Бога ради, если встретится вам Петруша Вяземский, передайте ему мой привет и мою любовь, очень обяжете!
— Интересное кино, Александр Сергеевич! — отвечала ему Серафима в интонациях восьмого класса и, по-мальчишески присутулившись, сунула руки в карманы туристской штормовки, которая в восьмом классе заменяла ей зимнее пальто. — Ну, даете!.. Кому с Вяземским легче встретиться: вам — там или мне — тут? Даже не ожидала от вас!
Она слышала, как тетя Яся за что-то прицыкнула на Марусю:
— Не базлай!
Как спела примиренчески тихонько:
— Сильва, ты меня не любишь!..
А Пушкин между тем отвечал:
— Ах, Симушка! — отвечал он печальней печального, и потупился, и вздохнул, и тронул лоб рассеянной рукою. — Ах, Симушка, душа моя, вы ничего не знаете… Кого тут встретишь, в этих пространствах!..
Он стал удаляться, становиться далеким, но вдруг оглянулся, уже издали, улыбнулся, оказалось — папа.
— Папка! — крикнула ему Серафима. — Пап, ты похоронен где?
Его улыбка и легкомысленный жест в ответ могли означать только одно: какая разница, доця? Какой вздор!
Серафима проснулась, но притворялась спящей, смущенная странностью светлого сна. А то, что в жизни она и знать не знала имени Вяземского, даже пугало. Оказывается, Петр. Надо было проверить.
— Зажилила, Маруська, самым бессовестным образом, это факт и святая правда! — Тетя Яся снисходительно жалела младшую сестру за врожденные несовершенства. — Что, я прошу ее? Нет, я уже отчаялась в твоей совести. Но одного я хочу — это чтобы ты о себе правильно понимала. Все, больше мне ничего от тебя не надо!
Если тетя Яся хотела что-либо получить, отвязаться от нее не было никакой возможности. Пусть через годы, но она своего добивалась. К салфеточке с синей розой из Марусиного приданого она привязалась душой, и теперь, сложенная вчетверо, салфеточка лежала в шкафу тети Яси. К пепельнице из дедушкиных вещей в виде бронзового ушата на гранитном постаменте она привязалась сердцем, и теперь дедушкина пепельница стояла у нее на крыле газовой плиты, туда тетя Яся складывала обгорелые спички. Пришла очередь фаянсовой бабушкиной чашки. Маруся боролась из последних сил.
— Серафима ее любит, — шептала она. — Серафима ее ни за что не отдаст.
— Интересно! Это чашка нашего детства, при чем тут Серафима? Не впутывай девочку! — шептала тетя Яся.
— Можешь себе представить, она помнит наш дом! — шептала Маруся.
— А Бонапарта она не помнит? — шепотом спросила тетка.
Серафима не шевелилась, старалась почти не дышать.
— Я тоже ей, в сущности, не верю… — Маруся зашептала еще тише: — Я ей не верю принципиально! Она и так о себе много понимает! Сколько мне было лет, когда бабушка взяла меня с собой в Варшаву? Лет десять? Так слушай, она помнит, как бабушка была одета, какие были обои в доме дяди Эльи. Я не помню, а она помнит…
— Но если ты не помнишь, значит, она тебя просто морочит!.. — захихикала тетя Яся.
— Она мне рассказывает, и я тут же вспоминаю! Она не помнит чашек? Помнит, еще как!.. — шептала Маруся.
Конечно, Серафима помнила. Их было полдюжины. Толстые фаянсовые, одинаковые, но каждая со своей многоцветной старательной картинкой на дне: корова с теленочком во хлеву, лошадь с жеребеночком в чистом поле, коза с козлятами щиплют куст, гусыня с гусятами на пруду, курица с цыплятами в огороде и, наконец, единственная оставшаяся — свинья с приплодом в идиллически грязной луже.
Лето, веранду, плетеную мебель помнила она почти отчетливо. Сквозь листья старого ореха солнце заливало выскобленный пол и скатерть на столе с вышивкой, изображающей цветущий камыш. Это был дом, где родилась Серафимина бабушка, где потом родила четверых детей, из которых Маруся была младшим ребенком. И прабабушку, чьи инициалы N.G. были вышиты на скатерти и выгравированы на семейном столовом серебре, помнила Серафима, и прабабушку, уже не встающую с постели. Рядом с ней всегда пребывал белый детский конь на колесиках, и прабабушка N.G. катала его, положив пергаментную руку ему на спину, туда-сюда, себя, очевидно, при этом уже не помня.
И Марусину поездку с прабабушкой, еще не старой, степенной дамой, помнила Серафима. Она подробно описывала шляпу, и блузку, и камею прабабушки, и дом в Варшаве, где они жили, пока варшавский гравер монограммировал семейное столовое серебро. Серафима описывала обитую дубом прихожую без окна, зеленый стеклянный абажур и белого кота на стуле в доме незнакомого ей дяди Эльи. Серафима описывала витую лестницу на второй этаж, круглое чердачное окно в сводчатой комнате, куда их поместили — десятилетнюю Марусю и ее бабушку N.G., и самое комнату, обитую полосатым ситцем, и костел, видный из окна, и дом ксендза, на крыльце которого стояли длинные ящики с геранью.
— Хорошо, — говорила Маруся, когда Серафима упрямо повторяла ей подробности: Маруся терялась, пугаясь необъяснимого. — Хорошо, какая же полоска была на обоях?
— Полоска желтая, полоска серая, полоска из розочек! — торжественно отвечала Серафима и глядела в желтые материнские глаза, глаза внимательной тигрицы.
Из столового серебра остались только две чайных ложки. Марусиной частью наследства однажды, еще подростком, распорядился Мурзинька, никого не спросив, эта история считалась мрачной. У другой части, тети-Ясиной, история была романтическая, требующая для завершения чьей-то храбрости и властности, в общем — мужского вмешательства. Где все это было взять в их кроткой семье?!
— Ах, дурак! — восклицала по временам Маруся, она ругала погибшего в Севастополе тети-Ясиного мужа. — Все у них не продумано! — ругала она их вместе, собственного мужа и зятя. И сейчас, через двенадцать лет после войны, она продолжала довоспитывать погибших мужчин семьи. — Ты помнишь, — говорила она тете Ясе, — как они нас не пускали? — Имелось в виду, что мужья отговаривали их эвакуироваться. — «Через две недели все закончится, вы только намучаетесь с детьми, как мокрые курицы!» Помнишь, что они нам устроили, наши умники? «Куда? Зачем? Глупость!» Яська, что бы с нами всеми было, если бы не я? То есть если бы не военком!..
— Погибли бы в гетто, — говорила тетя Яся. — Не сомневайся!
— В том-то и дело! Я вошла в кабинет с Мурзинькой на руках, а Симка тащилась рядом, я влезла в кабинет вместе с какими-то военными, военком только взглянул на меня и сразу все понял. Он сказал: «Уезжайте, мадам!» Он даже ни о чем не спросил, а сразу выдал талоны. Я тут же ему поверила. — Маруся всегда больше верила чужим, чем своим.
Итак, муж тети Яси не разрешил тете Ясе тащить в эвакуацию бесполезный багаж. Столовое серебро с монограммами от варшавского мастера — «Только чтобы была спокойна!» — зарыл в чулане их довоенной полуподвальной квартиры с грядками маргариток в палисаднике под окнами, которые разводил сам. Лучше бы он зарыл в маргаритках, тогда однажды ночью можно было бы разрыть…