Рюбецаль - Марианна Борисовна Ионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы простились, как прощались обычно, и я какое-то время несла осадок этой обычности, пока не поняла, что, даже если бы Кирилл не покидал Москву на два месяца, мы вряд ли увиделись бы скорее. Я шла от Пушкинской площади по Большой Дмитровке, вдоль витрин ресторанов, банков, бутиков, этим перилам для взгляда, после которых взгляд хочется вымыть, как ладони после соприкосновения с поручнями, и вдруг из одной на меня дохнуло мерцанием золотое платье. Вряд ли оно вообще предназначалось для продажи, скорее это был элемент оформления. В нем было что-то абсолютное, делающее невозможным одеть им женщину, вместе с тем родное, как если бы оно переходило от матери к дочери и никогда не носилось или было найдено мною на барахолке и, принесенное домой из печального озорства, перестало быть одеждой и стало вещью. Я примерила его мысленно, отраженная не витриной, а из глуби витрины, и, примеренное, оно примирило меня с витриной, с выхолощенной, людной и необитаемой, словно ее убитое тело оживили в обход души, улицей, со всем праведным и неправедным богатством, с надземным, королевским золотом. Уже удалившись от платья, я подумала о том, что станция «Дмитровская» и Большая Дмитровка выводят, если идти до конца, к Деметре, которая также носила имя Хтонии и чья дочь была подземной царицей. Я прозвала для себя золотое платье платьем Деметры и, оказываясь поблизости, вспоминала, не то чтобы призывая для опоры, как если бы не оно могло облечь меня, а я облечь его снаружи, превратив в свой костяк; нет, скорее вспоминала точно дальнюю родственницу, связывающую меня с этими местами на всякий, но крайний случай.
Несколько раз я приезжала на «Дмитровскую», заходила в то кафе азиатской кухни, где мы сидели с Кириллом, и брала чашку кофе. Я приезжала и на «Октябрьскую», от которой доходила до увенчанного парными аллегориями изобилия на пилонах ворот, ведущих с проспекта, бывшей подъездной аллеей, к Александрийскому дворцу, минуя который и далее музей имени Ферсмана я входила в Нескучный сад. Царство минералов я ни разу больше не посетила. Снаружи ждали меня друзы освещенной листвы, уже не листва, а пещеры света, рассеиваемые движением сквозь и мимо них, это были его штольни, даль, открытая в глубину и ставшая глубиной. Земными родителями красоты были пространство и взгляд, близость и удаленность, передний план и фон создавались ими, но исполнялись светом. Свет исполнял эти простейшие параметры – и они становились, вмещая его, как что-то, чего не могло быть, но вот оно есть, чтобы з/наполниться, потому что, не з/наполнившись, не сможет быть.
Свет изменял субстанцию листьев, проводя их сквозь день. Июнь копил для июля влагу, иногда понемногу упуская, и предзакатный луч скоро залатывал, сваривал течь, а предзакатный ветерок подсушивал, и уже не было тяжелого дутого со слезой стекла в томленом свете ливневой ауры, но живой тихостью подрагивал не жгущий зеленый огонь.
Вся Земля смотрела на меня в этот миг, и Кирилл вместе с ней.
Доселе не манившие, горы звали меня, и, чтобы хоть как-то утолить этот зов, я сама их приветила, не подвинув и на миллиметр для транспортировки. После «Голубого света» Лени Рифеншталь, каждый кадр которого, под монохромной поволокой, горел южно-романтическим маслом, так что вся фильма вытягивалась в галерею комиссионного магазина на главной улице маленького, но именитого европейского города; после него я посмотрела «Священную гору» – немой, 1926 года фильм учителя Рифеншталь Арнольда Фанка. Пролог – берег моря, танец Диотимы, артистки-плясуньи в стиле Айседоры Дункан; ее роль исполняет Рифеншталь. Кадры статичны, камера не движется, движение – это танец, небо, прилив и отлив. Затем мы видим двух друзей-альпинистов; курорт в долине, эстрадный зал отеля, они смотрят танцевальный номер Диотимы, и оба влюбляются; «Она святая!» – восклицает младший. Весна; Восхождение Диотимы: женщина поднимается на альпийский луг: яблоневый цвет, пастушок с ягнятами; мужчина спускается с вершины, где еще лежит снег, где еще зима; в горах женщины – весна, в горах мужчины – зима. Мужчина ищет в горах самого себя, женщина ищет в горах красоту. Она выбирает старшего из друзей; они помолвлены; она выпрашивает взять ее с собой, туда, наверх, но горы – не дом женщины; мать героя предостерегает его: морю и камню вместе не ужиться. Но горы – не только камень, горы – это и вода; потоки с гор так же светло сверкают, как волны прилива, но они же и точат породу, смывают вниз. Соревнования лыжников, в которых участвует младший, он приходит первым и счастлив, идет поделиться счастьем с ней, склоняет перед ней колена, Диотима гладит его по волосам, не ведая, что жених – случайный соглядатай, но из-за угла дома ему не видно лицо преклонившего колена. Перед его внутренним взором, под зажмуренными веками, взрываются и опадают вершины; это он сам, его мечты, его жизнь. Но еще можно взойти к смерти, поднявшись зимой, когда никто не совершает восхождений, на «самую красивую» гору, гору Санто, и он зовет с собой друга, не ведая, что тот причина краха. Тем временем Диотима, любящая его Диотима рассказывает будущей свекрови о том, что уже сочинила танец, который посвятит ее сыну, танец будет называться «Гимн радости»… Друзья поднимаются на священную гору, а на сцене в это время исполняет свой гимн их возлюбленная; побудем еще здесь, говорит старший, но младшему уже не терпится вниз; что тебя туда тянет, что там хорошего, там, внизу? – Диотима… Правда открывается; на вершине их застигает снежная буря, младший срывается с уступа, но старший держит его на тросе; Диотима больше не может танцевать, она изнемогает, но импресарио неумолим. Из последних сил мужчина удерживает на тросе друга, из последних сил танцует женщина. Но приходит сообщение о буре; представление прервано. Младший давно замерз; за ним снаряжена спасательная экспедиция, дома молятся и ждут мать и Диотима. Лицо старшего, заиндевелое, льдисто-сияющее, на котором виден каждый костный