Генерал коммуны ; Садыя - Евгений Белянкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве можно уехать из своего родного села?
А почему я должен уехать? Почему? Если бы Волнов был прав — тогда, куда ни шло.
В конце концов цыплят по осени считают…
Бывает так, что от одного, другого случайно вспомнившегося эпизода проходит перед глазами вся жизнь. Проходит, как жизнь не твоя, а близкого тебе человека, которого ты очень хорошо понимаешь. И ты судишь о его поступках, забывая, что это твои поступки, судишь беспристрастно, взвешивая их на весах собственной совести.
Сергей искал ответа.
Как жить дальше?
Он сидел в правлении, перекладывал свои бумаги.
Потом встал, вышел на улицу. Поймал попутную машину, уехал в поле. Зачем? Да ни за чем. Сказал шоферу, чтобы тот прибавил скорости. Машину то и дело трясло на ухабах, и он, вынашивая нерадостные думы, затуманенными глазами смотрел на бархатные всходы, которые так радовали всегда его взор…
На стану — не успел вылезти из машины — обступили люди. И всем он был нужен.
Русаков забыл обо всем на свете — о том, что ему сказали в правлении, о Волнове, будь он неладен, и о своих звонках в райком, и о думах, которые до этого его мучили. Захлестнули обычные дела. Рабочая сутолока…
И только уже поздним вечером, усталый, зайдя в избушку к механизаторам и напившись из жестяного чайника теплого чая, Русаков опять стал думать о том, что его тревожило. Но на сердце уже не было тяжести. Было удивительное спокойствие и просветление. Не надо было искать ответа — как жить? Этот ответ был всегда с ним — ясный, очень ясный. И как он не мог в минуты отчаяния догадаться об этом?
Сама жизнь его — вот ответ, сама жизнь, тысячи мелких и больших забот, нужных и очень важных для него, и для родного колхоза очень важных, и, наверное, для страны.
Сергей прилег на нары, положил руку под голову — так, прикорнуть, — но уже через несколько минут спал крепким непробудным сном.
Маркелов тихонько подложил ему под голову ватник, поправил руку и прикрыл агронома плащом. Говорить стали потише.
37
В этот же день из управления позвонили Чернышеву.
— Как там Русаков? Волнов поставил вопрос о Русакове на исполкоме. С трудоустройством сейчас в районе не ахти как; можем предложить рядовым агрономом в Тамалинский совхоз.
Председатель ответил уклончиво:
— Я не Русаков, это вы у него спросите — пойдет он агрономом в совхоз или нет?
Значит, с Русаковым… Чернышев задумался. Хорошо ли это? И Василий Иванович впервые неожиданно для себя подумал о том, что эти годы связывали его с агрономом. Было что-то в Сергее такое, что, ей-богу, притягивало… Василий Иванович еще не мог, пожалуй, сказать, что это за сила и что за ниточки, которые их так связывали, но во всем, что двигало Русаковым, во всех его поступках была какая-то логическая связь, и Чернышев понимал это и сам порой чувствовал себя звеном этой неразрывной цепи…
Впрочем, надо бы радоваться… С уходом агронома Чернышев пойдет проторенной дорожкой, он ее сам протоптал за многие годы председательства… А тревога? Откуда идет эта странная, непонятная тревога? Верная, годами проторенная дорожка… Эх, Кузьма, Кузьма! Может, ты и прав. Пора собственное мнение иметь.
Чернышеву стало не по себе…
Не такого он хотел конца.
Не по себе как-то, сам его генералом величал… Лучше ли от того, что уйдет? Русаков народ за душу держит, люди за ним идут. Какого мне еще надо агронома?
Чернышев неожиданно вспомнил тяжелый сорок второй год, когда под Москвой он со своей ротой лежал в мерзлых, страшных окопах… Вспомнил, как на рассвете в день своего ранения выскочил с политруком из окопа навстречу вражеским танкам… Убили политрука. Хороший малый был, хоть и молодой. Хваткий, напоминал чем-то Русакова.
У Русакова есть хватка… Да только ли хватка? Душа есть.
«Но что со мною все-таки происходит? В последнее время все перевернулось. То я так думаю, то — по-другому. Сплошное согласие и сплошное несогласие — будто я баба, у которой на неделе семь пятниц…
И чего там кумекать. Сколько ни предсказывай — кукушкой не станешь».
Волнов хоть и опалил крылья, но еще силен, власть любит! С Волновым не шути. Заглядишься, в один момент шею свернет… Потом разбирайся, кто прав.
Чернышев зло сплюнул и не мог больше заниматься делами. Вышел из кабинета. Сказал Клавдии Мартьяновой:
— Поясницу ломит. Полежу немного. Полегчает, поеду во вторую бригаду. Да скажи Русакову, что, мол, звонили из района… Нет, не надо. Я сам потом скажу.
38
Возвращался домой Сергей со стана вроде успокоенным. Но чем ближе подходил по выгону к родному саду — еще дед посадил, — тем тревожнее было. Остановился и, обернувшись назад, обвел взглядом выгон. Вдалеке, в том самом месте, где сейчас застыл его взгляд, как раз был спуск к Хопру… По нему с отцом не раз ходил за дровами и на рыбалку…
Вспомнился отец — в зеленой залатанной гимнастерке и поблекших сатиновых шароварах. Заплаты выделялись — были видны белые нитки, черные в сельмаге не появлялись с полгода. Лицо, обросшее, щетинистое, с рыжими усами. — На страх врагам, говорил, усмехаясь, отец и поглаживал усы. И на страх тараканам, подсказывала улыбчиво мать: она терпеть не могла их.
Изба. Стол у окна. Попыхивающий самовар. Возле стола на скамейке дядя Кузьма Староверов, тоже в военной гимнастерке, в брюках военных, в добротных кирзовых сапогах. Чист, выбрит, одеколоном попахивает. Выражение лица у Кузьмы суровое. Решался вопрос: а не махнуть ли в город?
— За что я воевал? За то, чтобы над каждым куском хлеба дрожать? Да мой свояк в городе пышки ест, а после семи — кинокартины смотрит. Тоже — бывший солдат. Он воевал, ему и воздано по заслугам. А мы что? Чучела?
— Разве дело в этом? — горячился отец. — Если б в этом только дело! Конечно, в городе можно свою жизнь наладить. Да и колхоз без нас бы подняли — другие люди бы подняли. Но опять же, не в этом дело! Ты помнишь, что это слово на фронте значило — земляк. А оно ведь от слова «земля» происходит. Так вот в чем дело — в душе. Я не могу из своей деревни ехать — затоскую о земле. В нашей большой России еще есть и Россия маленькая — Александровка. Всюду здесь твои да мои руки, да других людей, подобных нам, руки трудились. Вот смотри — березки, что возле дома посажены. А вон там, за выгоном — кладбище, там твой дед и мой отец белой бандой порублены. А рядом моя мать похоронена… Нет, Кузьма, здесь мы вскормлены, здесь все до кровинки родное. Понимаешь ли ты, что это родина! Мать она. Разве в беде бросают мать, а?
Сергей лежал на печке, слышал весь разговор. Родина отца. Моя Родина. Мой край! Сколько лет стоит эта земля. Сколько дней у земли, сколько утр? Ответь, Серега… Не знаешь?.. Плохо. Ведь эта земля и все, что на ней — твоя родина, твой край. И никогда ты от нее не убежишь. А убежишь — все равно вернешься. Не вернешься — счастье потеряешь. В том-то все и дело…
— Нет, друг мой фронтовой, — отец тяжело садился на табурет — у него ныла спина и поясница, двигался вместе с табуретом к столу. — Засучивай рукава — и за дело. Вчера мы эту родину отстаивали от врага, а сегодня давай ее трудом отстоим от невезучей жизни… Каждый из нас должен стать в коммуне нашей хозяином, вроде как бы генералом, — чтоб пульс ее чувствовать, и ответственность понимать свою… А ты в горестный для нее час удирать, бросать собрался?
…Что сказал бы обо мне отец?
Плохие это мысли — об отъезде. От кого удирать? От себя не удерешь, Серега! Эх, задумал ты, Серега, не дело!..
Невесомой дымкой заволакивался горизонт. Красная полоска уперлась в расщелину тучи. А дальше опять все расплылось в дымке. Рядом по траве устало шуршал порывистый ветерок. Бархатная кисея брошена на выгон — дожди постарались. Сергей ускорил шаг, почти бежал, и от этого бега становилось тепло под рубахой, а ногам, наоборот, было прохладно от вечерней росы.
И почему это отношения с Волновым стали невыносимы? Волнов — неужто не понимает? Партия всей силой старается развязать руки, а он стреноживает. Я могу уйти. Но разве другой агроном сможет работать в таких условиях?
Сергей прошел через заднюю калитку сада. Шел, пригибаясь, под деревьями. Ветки били по куртке, задевали за волосы. Увидел брошенный во дворе у сарая возле чурбана топор. Подошел, поднял.
Он тяжело взмахнул топором и с необыкновенным наслаждением ударил по чурбану. Снова и снова брал чурбан, рубил неистово. По лицу стекали капельки пота. И чувствовал, как потихонечку отходило сердце.
39
Марья Русакова нарядилась в самую лучшую кофту, поверх кофты — большая полушаль.
— Марья-то опять в роддом собралась, — судачили соседские бабы. — Опять к невестке!
— Не шуточки, внук родился.
Медленно и тяжело — годы свое брали — шла Марья вниз по проулку к правлению. Лицо ее то хмурилось, то светлело. О чем думала Марья?