Буря (сборник) - протоиерей Владимир Чугунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я? Ну-у! Это же совсем другое!
– А всё-таки?
И задумался: «А действительно, зачем?» Наверное, ничего для меня в эту минуту не было труднее это объяснить.
– Не знаю даже, что и сказать, – начал я. – К примеру, ты идёшь по улице, и все над тобой смеются. Ты идёшь, а они смеются. Ничего смешного, а им, дуракам, смешно. Ну, идёт человек, что тут смешного? А они смеются. Понимаешь?
– Нет.
– Ну хорошо… Ты говоришь, к примеру, это – «а», а они – «бэ». Ты прекрасно понимаешь, что это не «бэ», готов разбиться в лепёшку, а тебе всё равно не верят. И так изо дня в день. Ты – «а», они – «бэ». И тебе не с кем и не о чем разговаривать! Ты одинок! И вдруг появляется человек, который тебя понимает с полслова. О чём бы ни заговорил.
– Кто? Эта? – указала она взглядом на записку.
– Увы, но это так. По крайней мере – было до сего дня.
– И-и о чём – если не секрет, конечно, – вы с ней разговариваете?
– Да обо всём! О чём могут разговаривать друзья?
– Друзья?
– Ну-у… или брат с сестрой. Какая разница?
– И о чем же?.. Нет, мне, конечно, всё равно… Так, интересно просто…
Я хотел уже отвечать, но тут же осекся. Внимательно посмотрел на Машу. Она нарочито смотрела перед собой.
– Mania! – сказал я с чувством. – Честное слово! Это совсем не то, о чём ты думаешь!
– Да я просто сказала. Больно надо! – своенравно дёрнула она плечами. – Не хочешь, не говори.
– Да нечего!
– Правда?
Мы встретились взглядами. Что это был за взгляд!
– Ма-аша!
– Ты на вопрос не ответил. Правда?
«Вот ещё!» И я сказал с упрёком:
– У меня такое горе, а ты о какой-то ерунде! Я шёл к тебе, как к свету, а ты!..
Слова возымели действие. Mania решительно смяла бумажки, встала, подошла к топке, присела на корточки и открыла дверцу.
– Подай спички.
Я присел на корточки рядом, достал из коробка спичку, зажёг. Mania поднесла к огню сначала конверт, потом письмо и, по мере того как они загорались, бросала в печь.
– Надо к отцу Григорию ехать, – в виде окончательного решения заявила она. – С бабушкой поговори.
– А отцу… ничего?
– Поговори с бабушкой, – как маленькому, продекламировала она.
Я кивнул. И в это время у соседей запел петух. Мы как по команде посмотрели в оконце – оно было залито синевой, – затем с беспокойством друг на друга.
– Вот разговору будет, если увидят!
– Не увидят. Я первый выйду, ты потом.
Я поднялся, подошёл к двери, от порога спросил: «Значит, в субботу на остановке?» Mania кивнула, и я вышел.
Так вот почему была такою мрачною ночь! Как же я не заметил, что собирался дождь? И не дождь даже, а пар, от земли восходящий, обложил серой мутью буквально всё.
Впервые я возвращался домой утром и от этого чувствовал себя неловко. Откуда, спрашивается, в такой ранний час мог возвращаться разодетый молодой человек? Правда, мне было уже восемнадцать. И всё же! Нормальные люди ночью спят, утром идут на работу, а это что за чудо такое? Но, слава Богу, на работу вставать было ещё рано, никто мне навстречу не попался, и всё равно по улице я шёл, как на параде, у созерцавших меня с двух сторон окон.
Открыла мне бабушка. Я только звякнул, а она, точно ждала, сразу распахнула передо мною дверь.
– Явился, пропадущий! Ну, показал себя? Не стыдно с рожей? – тут же набросилась она на меня.
– Ба-аб, поговорить надо.
– Ну говори!
– Наедине. Отец дома?
– С полчаса, как заявился. Спит, поди. А тебе что?
– Пойдём к тебе?
– Ну пойдё-ом, пойдё-ом…
Мы вошли в её озаренную утренним светом каморку. Лампадка горела по-прежнему – точечкой. Богородица смотрела на меня грустно, склонив набок голову.
– Слушаю.
– Баб, папа маме изменяет… – начал было я, но бабушка тотчас зажала мне рот ладонью.
– Тише! Тихо! – Зачем-то выглянула в коридор, опять прикрыла дверь, недовольно хмурясь, сказала придушенным шепотом: – Знаю! Знаю!
«Вот, значит, о чём ты всю ночь молилась!» – с горечью подумал я.
– Что делать-то будем?
– Будем, будем… Ты с отцом только про это ни-ни. Понял? А ты вот что… Я уже всё придумала… Ты с этими, с писателями евойными поговори. Так, мол, и так. И попроси их, чтоб как бы ненароком про то речь с ним завели… Нехорошо, мол… Негоже, мол, это… А сам – ни-ни… Слышишь? Скажи им, не от тебя, мол, всё это известно, а посторонние люди сказали. Понимаешь? Вроде как упредить от беды…
– Баб, ты, видно, чего-то не понимаешь. А если у них любовь?
– Какая ещё любовь? Любовь! Окаяшки их мутят! Любовь! Любовь – это… любо-овь! А это – тьфу!
– А если мама узнает?
– Не узнает… Ты, что ли, скажешь?
– Не знаю.
– Только попробуй!
– А если?
– Никаких – если! Понятно? Если хочешь, иди вздремни малость и седни же поезжай. Сделаешь, как говорю, и всё ладно будет… Ну, что встал, как пень? Иди!
– Баб, мы с Машей к отцу Григорию ехать хотим.
– А вот это правильно! – обрадовалась она. – Я и сама хотела. Она, чай, надоумила? Вижу, что она. Золото девка!.. Вы – к батюшке, а я – к Дедаке на могилку, и всё ладно будет. Го-осподи, пособи! Ну иди, иди.
И она почти вытолкала меня из комнаты.
Войдя к себе, я распахнул окно. Так душно показалось в комнате. Тюль надулся парусом. И всё равно прохладнее не стало. Состояние у меня было лунатическое, вроде я и не я, вроде тут и не тут.
И с бабушкой был несогласен. Ну как это не говорить отцу? И причём тут писатели? У них своя жизнь, у отца своя. А с Еленой Сергеевной что делать? Выходит, ей тоже ничего нельзя говорить? Вроде как ничего и не было? Но это же – ложь! Хуже! Это – наглое, форменное предательство! «Окаяшки их мутят!» И, вспомнив недавнее «Лёша», я весь перекорёжился. Нашла себе Лёшу! То-то она вся изломалась, будто на именины ей идти неудобно, а сама так и сверкала своими гляделками!.. Да, но как со всем этим жить? Как после всего этого смотреть друг другу в глаза?.. Не-эт, бабушка как хочет, у неё на это свои соображения, а я так не могу! Не могу и не могу! И не буду! И всё им скажу! Сегодня же и скажу!..
Я присел на диван, откинулся на спинку, вытянул ноги, глубоко вздохнул. Усталость разлилась по всему телу. Приятно заныли раны на руках, отяжелели плечи, веки, голова стала клониться набок…
Знакомый ласковый голос из прозрачного паруса тихо позвал меня. Я беззвучно сказал, иду, а сам даже не пошевелился. Такою непреодолимою оказалась навалившаяся истома. А голос всё звал, всё манил. Я силился подняться и не мог. А вот уже и идти никуда не надо. Та, кому принадлежал этот голос, оказалась рядом, так близко, что сердце ещё незнаемой радостью взыграло в груди. Всего миг – и оно уже в чьей-то власти. Но как сладостна была эта власть! Перед глазами, как из тумана, встал знакомый до боли образ. Я удивлённо воскликнул: «Вы?! Вы?!» Всем существом подался навстречу…
И проснулся.
Казалось, всё было так же – тот же надутый парусом тюль, та же глубокая тишина, затаённость уюта знакомой до мелочей комнаты, – только я уже не сидел, а лежал на диване, и под головой у меня была подушка.
«Бабушка!»
Сердце с трудом, как бы нехотя высвобождалось от соблазнительной сладости чужой власти. Я скосил на будильник глаза, мысленно удивился: «Неужели двенадцать?» Но так и не смог вспомнить, куда и зачем мне надо было идти. А мне надо было куда-то идти, куда-то торопиться. И в то же время хотелось опять поскорей провалиться в незавершённую сладость сна, досмотреть. Непреодолимое манило туда любопытство… Тогда я не знал, что сон этот окажется пророческим… И несколько раз закрывал и открывал глаза, пока явь не вытеснила из сознания ночные призраки.
Поднялся. Голова была тяжёлой не столько от бессонной ночи и духоты, сколько от нагромоздившихся проблем. Нет, «ладно» уже не будет никогда! Но за что? Я вспомнил отца Григория, его слова о всемогуществе, вездесущии и всеведении Божьем, и опять с горечью воскликнул: «За что? За что?»
Поклоны после всего, что произошло, делать не хотелось.
Я умылся и вышел на кухню. Бабушка привычно хлопотала у плиты. Не глядя на меня, спросила: «Выспался? Кушай давай поживее да поезжай с Богом».
Я выразил удивление:
– Что, отца уже нет?
– Дак выставка у него седни.
«Ах, да! Как же я забыл?.. Ну что, и я поеду… – решил тут же. – Даже – лучше! При всех в глаза его бесстыжие погляжу!»
И я даже представил, как при всех смотрю в его бесстыжие глаза, как отец, весело суесловя у своих картин, сначала не придаёт этому значения, потом останавливает на мне внимание раз, другой, третий, наконец догадывается, ему становится неудобно, речь его сбивчива, он уже отворачивается, стараясь избегать моего пепелящего взгляда. А я назло гляжу и гляжу…
Мысленно разделавшись с одним полюбовником, принялся за другого или за другую.
Значит, так…
Я вхожу и, не здороваясь, от порога, скрестив на груди руки, смотрю. Она перестаёт наконец щебетать, улыбаться и заниматься ерундой и, осознав низость своего поступка, ползает у меня в ногах и просит прощения…