ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая - РОБЕРТ ШТИЛЬМАРК
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теплый отблеск свечи ложился на бабушкин лоб. Мальчика поставили на стул. Теперь он глядел на бабушку сверху.
Она лежала причесанная, от груди до ног прикрытая белым, и Роне указали на сложенные бабушкины руки, чтобы он поцеловал их. Губы его ощутили холод, но прикосновение не напугало, потому что целуя неживую руку, он успел хорошо разглядеть и узнать каждую черточку привычно милых бабушкиных пальцев.
Осмелев, он приблизился губами и к недвижному лицу, но сразу же понял, что бабушке нет больше дела ни до него, ни до всего, творящегося вокруг.
Черты бабушкиного лица были глубоко сосредоточены на чем-то столь важном, чему ни у Рони, ни у кого вообще нету настоящего слова, и чему мешать невозможно и грешно.
И он не отважился погладить ей волосы и поцеловать в лоб, чтобы не потревожить бабушкиной отрешенности, ее нездешней думы.
* * *
С той минуты, когда во двор въезжала лошадка, а возчики пронесли что-то продолговатое в бабушкины покои, а потом уж до самого вечера на дачу приносили и привозили венки с лентами, осенние букеты, хвойные гирлянды, перевитые цветами.
В комнатах толпилось великое множество народу. Приезжал в коляске лютеранский пастор в черном одеянии с белыми ленточками, ниспадавшими с воротника на пасторскую грудь. Узнал Роня в толпе тетю Аделаиду Стольникову и очень серьезного Павла Васильевича.
Поздним вечером, когда венки и цветы зачем-то вынесли из большой гостиной на террасу, Сонина девочка Валя ни за что не соглашалась лечь отдельно от матери и страшилась даже прошмыгнуть мимо дверей в большую гостиную. Роня же сам пошел туда проститься с бабушкой перед сном, как привык делать это каждый день, пока живал здесь подольше. Ему и в голову не приходило бояться неподвижной бабушки, а такие слова, как «покойница», «гроб», «могила», не задерживались в его сознании и еще не смущали его духа.
Но мама сама поскорее увела его из комнаты с постаментом и сама уложила в кроватку, вместе с ним помолилась на ночь и в этот раз оставила спать в соседстве с фрейлейн Бертой.
На следующее утро длинная процессия экипажей медленно двигалась из Лосиноостровского к Лефортову, следом за белым катафалком. Путь показался Роне очень долгим. Мальчик ехал в хвосте процессии вместе с Бертой, Валей, Викой и тетей Соней. Они все чуть-чуть оживились, когда извозчик должен был остановиться, чтобы у колонки напоить лошадь, а потом, наверстывая, проехал вдогонку за остальными экипажами рысцой.
Прощальное богослужение в кладбищенской церкви шло с певчими, под переливы небольшого органа. За толпою взрослых мальчик не видел того, что происходило перед алтарем — скамьи для прихожан из-за тесноты пришлось убрать и люди стояли, как в православной церкви. Все посторонились, когда два служителя протеснились вперед, и по толпе провожающих прошло будто дуновение ветра, отчего одни потупились, другие прослезились, а мама и тетя заплакали горше, отчаяннее.
Более всего запечатлелись в памяти мальчика две большие кучи желтого песка и промеж них — глубокий, тесный, черный провал.
Пастор произнес по-немецки молитвенные слова, толпа сгрудилась, блеснули лопаты. Мальчик видел маму, рыдающую на самом краю и только теперь понял, что бабушку привезли сюда, чтобы закопать в этой глубокой страшной яме. Ему сунули в руку совочек, велели зачерпнуть песку и бросить вниз, на гробовую крышку, уже почти засыпанную.
Очень быстро вырос продолговатый песчаный холм, и тут же он исчез под множеством венков и букетов, превратился в зеленую горку со слабо реющими шелковыми лентами, колыханием черных и золотистых букв. Из этих венков и зелени невысоко поднялся деревянный временный крестик — чуть сбоку от гранитной плиты с именем дедушки Юлия Лоренса, которого мальчик не помнил, равно как и дедушку и бабушку Вальдек, тоже упокоившихся лет пять назад здесь, под березами Иноверческого кладбища на Введенских горах, в Лефортово. Возникло это кладбище еще во времена Кукуйские. Неподалеку от Вальдеков лежал в земле сподвижник Петра Лефорт.
Когда все провожающие уселись по экипажам, мама с папой взяли своего Роника к себе и уже велели было ехать, но маму потянуло назад — побыть у могилы одной. Сын тут — не помеха, она и его повела за собой по тем же аллейкам и дорожкам. На кладбище он был впервые за всю свою шестилетнюю жизнь и только начал постигать, что происходит с человеческим телом, когда покидает его невидимка-душа.
Они с мамой сели у зеленой горки с шуршащими лентами.
Пахло сырым песком и растоптанной хвоей. Было тепло и тихо. Мальчик разобрал надпись на белой табличке, приделанной к новому временному кресту:
«Агнесса Александровна Лоренс, урожденная Юленштедт».
И тут пронзила мальчика невыносимо острая жалость к зарытой бабушке. Он внезапным прозрением осознал и ужас, и непоправимость смерти. Он прижимался к матери и плакал неутешно.
А мама опустилась на колени, не страшась холода и сырости могильной земли. Она молилась о возносящейся душе матери и к ней же взывала о заступничестве перед силами небесными.
Ведь завтра, Боже мой, уже завтра, сама она сядет с детьми и бонной в поезд до Иваново-Вознесенска, но двумя-тремя часами раньше они успеют проводить с другого московского вокзала другой поезд, что увезет их папу, ее Лелика, далеко на Запад, чуть не прямо под немецкую шрапнель.
* * *
У Ольги Юльевны Вальдек, при ее довольно решительном характере, успели устояться уже и определенные жизненные принципы, так сказать, наследственные и благоприобретенные.
В общем-то она сама выбрала судьбу себе по вкусу. Еще в гимназии она усвоила афоризм римских стоиков: волентем дукунт фата, нолентем трахунт, то есть, охочего судьба ведет, неохочего — тащит. И хорошенько осознав изречение, она смолоду решила держаться только первой части этой формулы. Поняла она, что для этого требуется известная жизненная активность, умение желать и способность сознательно выбирать.
С гимназических времен положила она непременно выйти за обрусевшего немца, разумеется, интеллигентного и порядочного.
По ее наблюдениям, — да и мать склонялась к тому же, — именно эти представители человеческого рода обладают достоинствами обеих наций — и русской, и немецкой, — в то время как национальные недостатки в них сглажены.
В характере русском Ольга опасалась переменчивости, склонности к душевному надрыву, неуравновешенным поступкам, безудержным грехопадениям, а затем — к излишним покаяниям. Пугала Ольгу в русском характере смесь барского с холопьим, голубиной кротости с азиатской жестокостью. Смущала русская необузданность страстей, бездумная широта натуры, тяготение к расточительству, а наряду с этим — внезапное крохоборчество, приливы злобной жадности, бессмысленное накопительство. В русской душе, по мнению Ольги, тяга к аскетизму и духовности противоречиво соседствует с полнейшей неустойчивостью к искушениям зеленого змия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});