Горб Аполлона: Три повести - Диана Виньковецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром повезли на операцию. Оказалось, целых восемь часов мне заменяли изношенные клапаны на новые, которые вырезали из моих ножных вен. Очнулась из небытия я по дороге в палату, сжала руку сестре, которая меня везла, она аж вскликнула и будто даже обрадовалась, что бабка живая. Сразу мне дали лёд сосать и через трубочку начали поить. Положили на волшебную койку, которая при помощи кнопок двигалась во все стороны, вниз, вверх. Изголовье на любой высоте. Одна в палате. Наверху подвешен телевизор, рядом телефон. Моим родным врачи сказали, что операция прошла успешно. Дети цветов притащили, внучка Маша кругом их расставила. А как же я буду общаться‑то? Только два–три слова знаю на ихнем‑то на американском языке. Спросить— то как? Тогда внуки написали список по–английски и по— русски, двусторонний, для меня, — хочу пить, хочу встать,… и для врачей — что болит? где? как?… Это список у меня и сейчас жив.
В госпитале поразило, как сёстры так быстро и так ловко всё делают, так… шевелятся, что не угнаться, так искусно всё выполняют, а отдельные просто — артисты. Такие профессионалы! И что ещё было странным, по утрам при смене белья с меня рубашку не снимали, а разрывали, чтоб меня не вращать. Я когда увидела, что сестра порванную рубашку выбросила и что такое добро выкидывают, мне аж нехорошо сделалось. Жалко стало, такая хорошая вещь.
На вторые сутки пришёл ухаживать за мной ночной дежурный негр. Сам темнее ночи, наклонился ко мне, — я обомлела. Он подмигнул мне, показал мне большой палец, что мол, всё хорошо! И принёс мне сок и таблетки. Мы с ним разговорились. Как? Руками разговаривали, и понимали друг друга.
Сначала разговора у него обе руки были заняты, но он освободил их для общения. Перво–наперво он дал понять, что любит Россию и русских. «Рашен, — говорит, — гуд». Я киваю головой: «Очень гуд! Да!» — «Сталин — бед, бед! — и будто бы пистолет из пальцев сделал и показывает, — Пуф! пуф!» — мол, людей убивал. — «О'кей! — говорю, — очень бед, плохой человек». «Хрущёв! — тут он засмеялся, — фанни». — «Фаня, — отвечаю, — большая фаня!» Тут он показал уши у Хрущёва, приложил ладони к лицу, потом снял башмак и смешно так скорчился, изображая, как наш вождь стучал сапогом в ООН. Хрущёв в негритянском обличии. Мне смеяться было больно, но я всё равно смеялась, думала, швы от хохота разойдутся. Вот бы по телевизору его показать, все бы ухохотались. А потом: Спутник! И как пошёл показывать, как спутник летает, аж до телевизора долетел. Горбачёв, Ельцин… Россия. Столько знакомых слов!
Видно, он тоже английского не знает? — подумала я. Потом спросила у Пети:
— На каком языке негры разговаривают?
— Бабушка, ты расистка.
— Петя, да какая же я расистка, если мы с ним вместе чуть от хохота не умерли!
Один был неприятный момент в госпитале: я сидела на кровати и боялась лечь без поддержки. Вижу: идёт такая красивая негритянка, врач или сестра не знаю, в белом халате, я её рукой позвала, мол, помогите. Она подошла ко мне, остановилась, одела перчатки, положила меня, а потом выбросила перчатки и вымыла руки. Меня это так задело, что она, наверно, брезгует без перчаток до меня дотрагиваться. «Бабушка, — мне говорит Маша, это так и полагается, ведь, может, она идёт на операцию в хирургическую или после каких‑то заразных». Но ведь другие так не делали, и это мне почему‑то не понравилось. «Русские вкладывают своё эмоциональное отношение во все переворачивания», — заметил зять.
А вот что самое удивительное в госпитале: не дают залёживаться, уже на второй день обязательно велят встать, посидеть, а на третий постоять около кровати, а потом и пройти три шага. На четвёртый же день моего пребывания я, опираясь на руку сестры, утром уже прошла по коридору шагов двадцать. Тем же вечером, поддерживаемая под руки дочкой и сестрой, обошла вокруг пульта, где сидели врачи и сёстры. Вокруг этого пульта с круговым прилавком расположены все палаты, похоже как на аэродроме диспетчерская, из которой видно, что где происходит, так и тут все больные у всех врачей и сестёр на виду. Я заглянула в одну палату, две койки — обе пустые, в другую — тоже нет никого, и так почти во всех комнатах. Один–два человека на всём этаже. Говорят, дорого тут разлеживаться, дешевле медсестру на дом присылать. После того как я раза три–четыре прошлась вокруг пульта с сёстрами, сказали, что утром после обхода врачей меня выпишут. Это был шестой день после операции. Вот такие вот чудеса!
В последний день пришли все дети, принесли цветы. Во время прощального обхода врачей я сама поблагодарила значительного профессора, что делал мне операцию. Я приложила руку к сердцу и показала жестом, что оно теперь роскошное. Он улыбнулся. Я почти сама оделась. Специальные люди, сестра с разными указаниями и негр–санитар в кресле–каталке через парадный вход вывезли меня на свежий весенний воздух. Передо мною сад с большими деревьями… Листья только–только появились… Всё зеленеет. А воздух как будто с взморья. Я всем нутром втянула в себя этот воздух, и голова моя помутилась… Меня с того света вернули… сердце моё исправили… воскресили! Какая забота, какое участие, какое отношение! И чем я это заслужила? За что? Что такое сделала я Америке? Захотелось выздороветь и выдержать это испытание моего организма. Я перевела дух, схватилась рукой за сердце и, не отнимая локтя от тела, прислушалась: оно тихо–тихо радовалось и благодарило Америку.
— Бабушка, это ты перед американским флагом так сложила руки? — вдруг услышала я голос Пети. Я и не заметила, что рядом стояла большая палка, и на ней висел американский флаг.
— Да, Петя, перед Америкой, перед врачами, перед вами… моими близкими, перед собой… Я сижу с новым сердцем. В моём возрасте в России никто не стал бы со мной так возиться — оперировать сердце. И защемило… Я осталась живой! Это ощущение привело меня в новое состояние.
И тут‑то Америка меня сразу и взяла! С этой минуты я стала по–другому осознавать себя. Что‑то изменилось в моём представлении об отношении к людям здесь и там. И обидно мне, что в чужой стране я почувствовала себя лучше.
Выздоровление шло для моего возраста быстро, почти без помех. Шрамы на ногах отлично заживали. Навещали меня сёстры, всё слушали, мерили. Как только плохо дышу, так говорят: везите в госпиталь, и там прямо на кровати откачивали жидкость из лёгких иголками. Несколько раз ездили, пока сам мой главный врач не откачал. Он всё сделал окончательно, ему сестра помогала, до этого молодые парни студенты кое‑как возились, видно, халтурили, всё смеялись. Что и говорить, везде есть двоечники!
В период выздоровления у меня пробудилась первая американская зависть, смешно сказать, — крови захотелось! Чтобы поддержать организм, мне прописали два мешка свежей крови. Меня положили на кровать, подвесили мешок с кровью, вставили в руку трубку и стали накачивать. У меня сразу начала рука дрожать, потом я вся стала колотиться и не могу успокоиться. От новой крови я сначала замёрзла, а потом стало жарко, как в лихорадке, то жар, то озноб, попеременно. Рядом на койке лежит бабка, ну лет сто, не меньше, ей хоть бы что, лежит себе розовеет, наливается, а у меня плохая реакция. Мне дали только один мешок свежей крови, а соседке–бабке два. Она вся сделалась румяная, весёлая, её спина выпрямилась, морщины расправились, быстро встала и пошла веселиться. Со всеми шутит, смеётся, ходит, а я лежу, дрожу, нервничаю. Глаза закрываются от слабости. А так хочу тоже развеселиться! И так бабке завидую! А мне больше «веселья» вливать нельзя, и так мне обидно, что бабка два пакета крови получила, а я только один. Я всё хотела спросить своего врача назначить мне новое переливание. «Ну, и попроси», — говорит дочка. А я думаю, что это всё по блату, как‑то неудобно просить, если сам врач не предлагает. Внук говорит, что ему в детстве тоже было обидно, что он не мог съесть три куска торта на дне рождения, а только два, и утром чувствовал себя обиженным, что упустил наслаждение.
Всего и не вспомнить. За операцию мы ничего не заплатили, мне всё оформили бесплатно. Я удивилась, но мне дочь объяснила, что если человек попал в госпиталь в Америке, то ему всё сделают необходимое, а уж потом разбираются, может ли человек заплатить или нет. А у меня тогда не было даже номера, под которым тут все американцы ходят.
Нужно было оставаться тут в Америке после лечения. Нельзя же ехать в таком состоянии. Конечно, скучно тут. Целыми днями сижу одна, дети на работе, внучка в школе, Петя в университете. Как в клетке, хоть и красивой. Там вторая дочка, родные и друзья. А тут? Кроме семьи и кота — никого нет. Даже на улицах, как и говорила, никто не попадается. Безлюдье и тоска.
Но ничего не поделаешь нужно привыкать к одиночеству, к новой жизни, и нужно как‑то определить свой статус, получить документы на американское житьё. Я вроде как «невозвращенка». Как же получить законное существование? Дочь мудрила и прикидывала. Наняла адвоката, пришёл весёлый такой американец. Как только зять сказал, что адвокат 200 долларов в час получает, так я сразу распознала, отчего он такой развесёлый. Этот адвокат все дела имел с еврейскими эмигрантами, а я‑то как сойду за еврейку с такой фамилией? Волошина Дарья Васильевна. Адвокат сказал, что мне могут ничего не дать. У евреев есть свои готовые истории. Им ничего не нужно изобретать, всё и так известно. Мне же может помочь только закон об американской гуманности: если тебе 75 лет, то тебя никуда уже не выгонят… мне же до гуманности четырёх лет не хватало.