Горб Аполлона: Три повести - Диана Виньковецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всего и не вспомнить. За операцию мы ничего не заплатили, мне всё оформили бесплатно. Я удивилась, но мне дочь объяснила, что если человек попал в госпиталь в Америке, то ему всё сделают необходимое, а уж потом разбираются, может ли человек заплатить или нет. А у меня тогда не было даже номера, под которым тут все американцы ходят.
Нужно было оставаться тут в Америке после лечения. Нельзя же ехать в таком состоянии. Конечно, скучно тут. Целыми днями сижу одна, дети на работе, внучка в школе, Петя в университете. Как в клетке, хоть и красивой. Там вторая дочка, родные и друзья. А тут? Кроме семьи и кота — никого нет. Даже на улицах, как и говорила, никто не попадается. Безлюдье и тоска.
Но ничего не поделаешь нужно привыкать к одиночеству, к новой жизни, и нужно как‑то определить свой статус, получить документы на американское житьё. Я вроде как «невозвращенка». Как же получить законное существование? Дочь мудрила и прикидывала. Наняла адвоката, пришёл весёлый такой американец. Как только зять сказал, что адвокат 200 долларов в час получает, так я сразу распознала, отчего он такой развесёлый. Этот адвокат все дела имел с еврейскими эмигрантами, а я‑то как сойду за еврейку с такой фамилией? Волошина Дарья Васильевна. Адвокат сказал, что мне могут ничего не дать. У евреев есть свои готовые истории. Им ничего не нужно изобретать, всё и так известно. Мне же может помочь только закон об американской гуманности: если тебе 75 лет, то тебя никуда уже не выгонят… мне же до гуманности четырёх лет не хватало.
Думала дочь и придумала, что у меня второй зять мусульманин, его мать была татарка, то есть чеченец, басурманин, и что… «мама, мы разыграем чеченскую карту. Тебя, мама, выдадим за страдания мусульман».
Дочь объяснила, что выгодно для меня говорить, вспоминала вещи, о которых я забыла и думать: как не приняли в консерваторию, как у мужа были неприятности после того, как он водил по школам английскую делегацию.
И вот пришли на экзамен… в государственный небоскрёб. Всё кругом официальное, а дочь как переводчик со мной. Вошли в кабинет, представительный такой мужчина сидит за столом. Сверяет бумаги. Государственный человек. Наш приход сразу заметил, сказал приветствие. Сначала спросил имя, сколько лет, а потом поинтересовался: как мы жили в России‑то?
— Очень хорошо жили, весело, приятно, все вместе ели, пили, — отвечаю. Я была всем довольна, на всё согласна и ко всему привыкла. Иное было время.
Дочь переводит. Я гляжу в окно, за стёклами дождь пошёл, так и шпарит по окнам. Обмывает небоскрёб.
— Вас никто не преследовал? — спрашивает экзаменатор.
— Нет, говорю, никто не преследовал. А про себя думаю: что я, преступница какая, воровка? В нашем роду все честно работали и никого не было, чтоб в тюрьме сидел и чтоб преследовали.
Дочь говорит что‑то по–английски, я смотрю на неё, она как‑то раскраснелась.
— У вас один зять еврей, а другой мусульманин?
— Да.
— У вас были неприятности из‑за этого? Вас как‑нибудь дразнили? Или называли?
— Никто нас не дразнил, называли нас «интернациональная семья», и мы дружно жили со своими соседями и окружающими.
А про себя думаю, почему же нас дразнить должны? Мы такие же как все, вполне достойные люди. Мужа моего все уважали, он потом работал в Профсоюзе учителей. Я, наоборот, оттенила, что мы приличные люди, со всеми в хороших отношениях.
Слышу, что дочь что‑то долго переводит. А дождь всё хлещет и хлещет. На такой высоте отмыть окна не так‑то просто, вот дождь и помогает.
— Вашего второго зятя выгнали из военной академии? — спрашивает экзаменатор.
— Сам виноват, плохо учился, — отвечаю я.
Этого зятя я терпеть не могла, больно гадкий и самоуверенный. Муж моей младшей дочери. Выгнали его из‑за младшего брата, тот в тюрьму попал. Так и сказали: не уследил за братом, плохо на него влиял. Но, я тогда подумала, что это какая‑то неосновательная причина. Наверно, он приврал, а сам просто плохо учился. Лентяй и выпивоха.
— Его на улице избили, а потом арестовали как лицо кавказской национальности?
— Он пьяный был, его и побили, — отвечаю. Но сказавши это, я уже досадовала на себя, что сказала про пьянь‑то, как‑то стыдно наших людей позорить. Кто б его трезвого тронул? Он такой битюг. И не похож Аркашка совсем на лицо кавказской национальности. Я думаю, что за глупые эти чеченские бандиты! Ну, что они хотят? Черти окаянные! Их надо передавить, как клопов. Сколько плохого они делают для нашей страны. Да и для своей тоже.
Тут я вижу, что моя дочь стала совсем красная, возбуждённая, подняла глаза в потолок и, почти не шевеля губами, произносит: «Говори что‑нибудь, стихи, песни. Покажи, что ты играешь на пианино». Я сделала пальцами движения игры на пианино. Я люблю играть народные песни, нравятся их мелодии, часто пою и романсы, и частушки. Вместе с золовками любила сочинять. Но петь не попросили.
Слышу, что дочь что‑то долго–долго говорит по— английски, на меня показывает, руками размахивает, что— то ему объясняет, разнервничалась. Достаёт газету американскую и в неё пальцем указывает. А представитель в книжечку всё записывает, газету взял, посмотрел и в папочку положил. Адвокат тут же сидит, напротив, но уже не хохочет, а смирный такой стал, только косится на дочь, ни словечка не говорит, но рот приоткрыл. Меня уже никто ничего не спрашивает, а только между собой по— английски объясняются.
Посидели мы так, посидели и вышли. Это, однако ж, не всё: я ещё показала свой серебряный крестик, который ношу. Почему‑то дочь попросила, я и вынула его из‑за пазухи. Оказывается, как потом мне сказала дочка, я должна была доказать, что я дочь священника — поповская дочка, и меня из‑за этого не приняли в консерваторию. Это была правда, все так и было… Я так мечтала быть пианисткой. Поэтому‑то и попросили меня «поиграть» пальцами.
Как только мы распрощались с адвокатом, то дочка меня строго так спросила, аж напугала: «Мама, почему ты так всё плохо отвечала?! Ты всё забыла, как я тебя подготавливала!?»
— Почему плохо? Наоборот, я всё хорошо говорила, правду, как чувствую. Я не умею врать.
— Тоже мне князь Мышкин! Ведь мы добивались для тебя статуса «политического беженца», а какой же ты «политический» беженец, если тебе всё там нравилось, всем ты довольна? Почему же ты просишь убежища в Америке?
— А что же, я должна гадости про Россию говорить?! Жить теперь буду здесь, а там моя родина.
Дочка махнула рукой, и объяснила мне, что переводила она всё по–своему. Но экзаменатор заметил, что она всё не то переводит. Наверно, не совпадало что‑то по ритму или ещё как‑то так. Тогда она объяснила ему, что, мол, мать запуганная и до сих пор правду боится говорить и что, якобы, на меня устрашающе действует официальная обстановка. Оказалось, что у этого представителя жена из Бразилии, и она тоже всего боится и никогда не признаётся, что там люди исчезают среди бела дня. А я и не слышала про такие исчезновения.
Я многое тут узнаю о политике. Дочка так расписала мой страх, что этот государственный человек поверил и посочувствовал мне. Видно, жену любит! Ведь мне через две недели прислали статус: «политический беженец»! Я дочери только говорю, чтобы она никому об этом не рассказывала, ведь кто‑нибудь может донести, написать, что это не так, и меня ещё вышлют из Америки. Но она меня утешает, что американское правительство не пойдет против взрослой женщины, и не будет позорить своё гуманное отношение к людям.
Внук меня насчёт чеченцев пристыдил и объяснил мне, что они тоже люди, и мирно нужно договариваться. Как с бандитами можно договариваться? Потом и дочка меня пристыдила: как же так, мама, ты такая добрая, а так рассуждаешь? Запутали они меня окончательно, не понимаю я политической обстановки.
— Бабушка, — говорит мне Петя, — ты должна меняться.
— Как меняться, если я так привыкла?
Внуки совсем американские, сталкиваюсь по политике. Всё смотрю на них, чтобы больше узнать и заметить различия: середина столетия и его конец. Какие у них увлечения, взгляды? Есть ли у них наши романтические мечтательные идеалы? Похожи они на нас или нет? Замечаю, что слишком деловые тут, всё рассчитывают. Маша даже калории считает и считает! Я ей как‑то сказала, что нужно высшую математику знать, чтоб такие формулы освоить. Вроде она ещё и не начинала есть, не накладывала ничего в тарелку, всё пусто, а она утверждает, что уже всё — наелась. У них такая мода, чтоб тоненькими— тонюсенькими стать, прозрачными, аж просвечивать. Одна девчонка в их школе такое воспитала отвращение к пище, что чуть не умерла: не хочет есть, да и всё! Я про такую болезнь и слыхом не слыхивала — «анерексия». Хоть внуки и употребляют странную и безвкусную пищу, но ведь всё равно есть‑то надо. Вкус их утренних каш похож на саламату, что моя мать готовила, — она жарила, жарила муку в печке, чтоб мука сделалась коричневая, потом заливала её кипятком и добавляла масло. Маша с Петей разбавляют свои хлопья молоком и масло не кладут. Я попробовала, саламата вкуснее.