The Irony Tower. Советские художники во времена гласности - Эндрю Соломон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти перипетии вывели Свена на путь, с которого он уже не мог свернуть. «Все мои друзья были так или иначе связаны с обществом – они учились на оформителей книг или на сценографов. Для меня все связи, все возможности войти в приличное общество были отрезаны. В то время большинство советских людей, даже если они ненавидели власть, мечтали о хорошей работе, о том, чтобы занять какой-нибудь важный пост, об интересных поездках, может быть, и на Запад. Но я знал, что это не для меня, что со всем этим кончено, что у меня никогда не будет хорошей работы, что я никогда не получу иностранный паспорт, что я никогда не смогу опубликовать статью или вступить в Союз художников». Он вел абсолютно беспорядочную жизнь, время от времени устраиваясь на какую-нибудь неквалифицированную работу, договариваясь с каким-нибудь сторожем или прорабом, что будет работать за него за половину зарплаты. Таким образом, у него оставалось много времени для того, чтобы заниматься искусством.
У других тоже происходили встречи с КГБ. Пока Свен находился в скитаниях, на которые сам себя обрек, Костю Звездочетова и братьев Мироненко вызвали к ректору института, где их поджидали люди из органов. Их развели по одному, рассадили по разным машинам, и каждому предложили быть осведомителем – доносить о том, что происходит в их кругу. «Я думал, я смогу сказать что-нибудь умное и это как-то облегчит мое положение, но только ухудшил его, – вспоминал Костя Звездочетов. – С КГБ шутки плохи, особенно если ты очень молод. Они говорили какие-то ужасы о "Мухоморах", а я объяснял, что мы просто постоянно пьяные были и – так, дурили по пьяни. В действительности я считал, что меня вызвали, потому что они арестовали моих школьных товарищей, которые занимались политикой, поэтому я пытался говорить что-то такое, что, на мой взгляд, могло облегчить их положение, чтобы у них было алиби. Я довольно плохо отзывался об одном человеке, которого знал, – сейчас он возглавляет Христианско-демократическую партию, ничего такого важного я не говорил, просто мне хотелось отвлечь их внимание от моего школьного товарища. Через три дня мой друг был на свободе, но на самом деле я не знаю, может быть, этот другой человек как-то пострадал из-за меня. С КГБ это всегда так, это всегда большой риск».
Когда Свен вернулся домой, группа была полна энтузиазма, а по Москве носился дух несколько хаотичной толерантности. «Мухоморы» сделали работу под названием «Охота индейцев на орла» и отнесли ее на Малую Грузинскую. Там был выставочный зал, который открыли Оскар Рабин и другие лианозовцы, но постепенно он перешел в руки каких-то полуофициальных структур. В КГБ терпимо относились к залу на Малой Грузинской, потому что там разного рода подпольная деятельность как бы выводилась на поверхность, в основном там выставлялись плохо выполненные любительские натюрморты, работы, которые не относились ни к официальному, ни к неофициальному искусству. Тем не менее это место было все же неким публичным пространством, и тамошние выставки привлекали невероятное количество зрителей. Каждый день вокруг дома выстраивались огромные очереди. «Я никогда не видел, чтобы столько людей приходило на выставки на Западе, казалось, что здесь изо дня в день, из месяца в месяц происходит сверхмодный вернисаж», – вспоминал Костя Звездочетов.
Как раз в это время на Малой Грузинской происходил так называемый «Эксперимент»: каждый желающий мог принести свою работу, потом жюри должно было отобрать вещи для выставки. «Охоту индейцев на орла» жюри отвергло, но за день до открытия выставки «Мухоморы» явились на Малую Грузинскую и повесили картину на свободное место, а под ней поместили табличку с комическим манифестом о сезаннизме и сюрреализме. Жюри, видимо, позабыло о том, что эта картина не была допущена до участия в выставке, поэтому она так там и провисела до самого конца.
В это время дядя Алексея Каменского, который наблюдал за работой группы, познакомил ее членов с Валерием Герловиным. За несколько дней до своего отъезда на Запад Герловин представил их участникам «Семинара», познакомил с Кабаковым и Монастырским. «Мухоморам» представители старшего поколения с их правилами, мистицизмом, церемониалом показались какими-то абсурдными персонажами. Когда они впервые пришли на заседание «Семинара», они выступили с пародийным музыкально-поэтическим перформансом, призванным задеть ревностных интеллектуалов, которым их представили с такими церемониями. Они считали себя не столько художниками, сколько ситуационистами, оппонентами истеблишмента, а Кабаков и Монастырский были для них истеблишментом. Многие художники старшего поколения на самом деле были задеты их нахальством и самонадеянностью, но Кабаков счел их интересными, и им предложили присоединиться к «Семинару».
«Мы годами валяли дурака, – вспоминал Свен Гундлах. – Но внезапно мы обнаружили, что существует целый круг людей, которые делают то же самое, только серьезно. Сначала мы только посмеивались над ними, но шаг за шагом тоже во все это втянулись. Это было отчасти как в фильме "Ребенок Розмари", где несколько молодых людей вовлекаются в некий культ сначала в шутку, а потом потихоньку втягиваются и втягиваются в него, до тех пор, пока не оказывается, что выбраться уже невозможно. Когда я познакомился с Монастырским, он показал мне все свои работы, и самое большое впечатление на меня произвела акция с шарами.
Я подумал: "Вот это да! Значит, в СССР есть ребята, которые делают такое! Это просто невероятно! Это фантастика!" На меня произвело сильное впечатление, что это все было так серьезно, и я очень быстро и четко понял, что это была некая парарелигиозная жизнь, важной составляющей которой было обсуждение всей этой деятельности».
После каждой акции «КД», на которой присутствовали «Мухоморы», после каждого участия в «Семинаре» непременно проходили обсуждения и разборы, и через несколько месяцев «Мухоморы» сами выступили на «Семинаре». При этом им казалось, что их выступление в целом мало чем отличается от всего, что они видели там раньше. Но когда они закончили, члены кружка сказали им со всей откровенностью, что это было ужасно. Свен объяснял: «Тут мы поняли, что не понимаем критериев серьезного искусства. Нам казалось, что все делают то, что им нравится, и называют это искусством, но выяснялось, что есть некий метод, некая система, которая превращает эту деятельность в искусство». Через несколько недель они показали перформанс, для которого записали на пленку предложения, а между ними паузы, так что, проигрывая кассету и в паузах произнося какие-то фразы, они как бы вступали в диалог с магнитофоном. Все это было сделано очень неряшливо, к тому же в конце возникали слишком большие паузы между концом живого предложения и предложения, наговоренного на пленку. Они снова приготовились к жесткой критике, но когда они закончили, все сказали, что в этом перформансе был смысл, и заключался он в том, что там были эти долгие паузы. Так «Мухоморы» стали учениками старшего поколения.
Их мастером стал Монастырский, имевший на них такое виляние, что некоторое время они даже держались, как он, говорили с его интонациями. Свен Гундлах и братья Мироненко дневали и ночевали у него, постоянно слушали его рассказы. Он взял на себя роль наставника, из которой, собственно, так и не вышел: лучше всего он себя чувствует в небольшом сообществе друзей и учеников. «Мухоморы» прошли стадию насмешек над Монастырским, стадию молчаливой преданности, стадию поддразнивания, но их отношения неизменно оставались очень близкими. Только Костя Звездочетов держался немного в стороне: ему не очень нравилась прозападная, несколько диссидентская ориентация «Семинара». «Я всегда считал себя леваком, – вспоминал он. – Я чувствовал, что мне нужно знать, что происходит на Западе, но я вовсе не собирался подражать Западу. Я пытался найти третий путь – ни с партией и правительством, ни с диссидентами. Кроме того, для меня традиция Кабакова и Монастырского была несколько холодноватой и снобистской. Мне нужно было что-то более открытое, более демократичное».
Между «Мухоморами» существовала та же атмосфера доверия, дружеской близости, что и в кругу Кабакова и, позже, Монастырского.
«У нас была такая духовная дружба, – говорил Костя. – Мы были как одна семья, мы были ужасно счастливы просто говорить друг с другом, что-то делать вместе. Мы могли ночи напролет писать стихи, или петь, или рисовать, и все время хохотали. Это была радость совместного творчества. Мы принимали как данность, что мы родились в тоталитарном обществе, и мы знали, что должны в нем жить, нашей единственной возможностью было попытаться быть свободными среди этой несвободы. Кабаков был антисоветчиком, но у него это было глубоко законспирировано, а мы попытались с этим шутить. Конечно, это была очень опасная игра, но мы были слишком молоды и не боялись. Для Кабакова мы были слишком новыми, слишком свежими, вначале ему казалось, что мы слишком агрессивны, но потом он полюбил нас и был очень рад, что мы существуем». Может быть, Мухоморы были воплощением коллективных фантазий «Семинара» – такие чересчур страстные новообращенные, появления которых с надеждой ждет каждая секта.