Замыкая круг - Карл Тиллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не придавая большого значения вашему непомерному увлечению смертью, безнравственностью, нигилизмом и пессимизмом, я только посмеивался про себя, я очень уважал вас, всех троих, вы были куда энергичнее, чем я в ваши годы, однако в вашем стремлении выглядеть мрачнее, чем вы есть, было что-то очаровательное, милое и немножко забавное. Я, конечно, никогда не говорил вам об этом, не хотел насмехаться. Но несколько раз говорил маме, потому что она тревожилась за тебя. Все пройдет, Берит, говорил я, это же наносное, поверхностное, ему только семнадцать, он как бы ушел на поиски, но вернется домой.
Вдобавок как раз тогда меня одолевали другие тревоги. Я заподозрил, что мама и Самуэль начали встречаться тайком от меня, и временами терзался жестокой ревностью. Улик я не имел, но, когда мы встречали Самуэля, причем после довольно долгого перерыва, мама, к примеру, могла сказать: Кстати, Исабель Альенде вправду пишет замечательно. Я же говорил, тебе понравится, отвечал Самуэль. Ты что прочла — «Эву Луну» или «Дом духов»? После, когда мы, распростившись с ним, шли своей дорогой, я как бы невзначай спрашивал, когда же они с Самуэлем обсуждали Исабель Альенде, а она пожимала плечами и с напускным безразличием отвечала, что он назвал нескольких авторов, которые ему нравятся, на полуденном собрании у преподавательницы религии. Хм, что-то не припомню, говорил я с несколько вымученной улыбкой. Ты наверняка выходил в уборную или еще куда. Не припомню, чтобы я выходил в уборную. Это что ж такое, смеялась она, ты меня допрашиваешь? Нет, конечно, говорил я и тоже пытался засмеяться.
И что мама вдруг начала читать книги, вообще-то показалось мне подозрительным, ведь раньше она никогда литературой не интересовалась, а когда вдобавок стала, по ее собственному выражению, «понемногу входить во вкус классической музыки», я уже не сомневался, что она пыталась измениться в том направлении, которое, как она думала, одобрит Самуэль. Подобно многим органистам, Самуэль отдавал особое предпочтение Баху, и однажды мама вдруг явилась домой с тремя первыми Бранденбургскими концертами. Раньше она, если изредка включала музыку, то, как правило, давние сборные кассеты с кантри-энд-вестерном или старым роком, один-единственный раз она купила себе новую запись — «Свет и тепло» Оге Александерсена. А тут вдруг пришла с Бахом. Да еще на компакт-диске, в ту пору это была новинка, к таким штукам мама и притронуться боялась, «технически неграмотная», так она себя называла.
Я пробовал утешаться мыслью, что имей мои подозрения под собой почву, она бы постаралась получше скрыть близкие отношения с Самуэлем, а здесь всё до невозможности открыто. Однако немного погодя подозрения и ревность подползали снова; да они же просто забыли об осторожности, вот до чего дошло, думал я тогда, уже собой не владеют. Ох, Давид, ужасное было время, я совершенно отчаялся, всю душу себе вымотал.
При всем своем интересе к культуре ты только посмеивался над маминым внезапным увлечением литературой и музыкой. Ведь ты, тинейджер, отмежевывался от того, что нравилось мне и маме, и смеялся над нашими вкусами, а при упоминании Исабель Альенде закатывал глаза: это, мол, южноамериканское пустословие. Бах, конечно, хорош, считал ты, гений, однако ж не мог не добавить, что как раз эта запись Бранденбургских концертов отнюдь не из лучших. Насколько я знаю, ты почти никогда не слушал классическую музыку, но рассуждал прямо как знаток Баха, и мы с мамой догадались, что ты навел справки в какой-то книге, после того как мама купила запись. Правда, мы ни слова об этом не сказали, нам хватало ума понимать: ты нуждаешься в нас, чтоб было против кого бунтовать. Долгое время мы с мамой позволяли тебе думать, что у нас с тобой куда больше отличий и разногласий, чем на самом деле, просто не хотели мешать твоему естественному, на мой взгляд, юношескому бунту. Когда ты включал музыку, которая, в сущности, мне вполне нравилась, я нарочито безнадежно качал головой и бормотал «какой жуткий шум!», а когда мы обсуждали конфликт Израиля с палестинцами, опять-таки нарочито выказывал Израилю больше симпатий, чем испытывал на деле.
Но со временем твой юношеский бунт принял такой размах, что подобные спектакли с моей стороны стали излишни, расстояние между тобой и нами сделалось, так сказать, реальным. Мы комментировали и критиковали пессимистические взгляды на жизнь, которые ты, Юн и Силье взяли на вооружение, мы сокрушенно вздыхали по поводу нездорового и несколько декадентского образа жизни, который отсюда вытекал, однако до конфликта дошло, только когда ты начал собирать коллекцию костей и зубов. На Рождество мама сварила студень из головизны, а ты достал из мусорного ведра свиной череп и унес к себе в комнату. Потом вы с Юном набрели в лесу на труп лося, и ты притащил домой полный рюкзак костей, а в другой раз, когда ходил с соседом в море выбирать сети, приволок челюсть пинагора и похожий на перо позвоночник какого-то ската, с которого вы срезали филе. Медленно, но верно обыкновенная мальчишечья комната с постерами рок-групп на стенах превратилась в этакое капище, где ты, Юн и Силье сидели при свечах, воткнутых в большие канделябры, слушали мрачную ритмичную музыку и допоздна разговаривали между собой. Мама сперва подумала, что эта коллекция костей вроде как бунт против меня, священника, рассердилась, отругала тебя: ты, мол, не ценишь всего, что я для тебя сделал. Помню, я удивился силе ее вспышки, и, хотя, должен признать, меня порадовало, что она меня защищает и тревожится обо мне — ведь как раз тогда я боялся, что она уйдет к Самуэлю, — я все же отвел ее в сторону и попробовал успокоить. Но успокоить ее оказалось трудно, и легче не стало, она только все больше огорчалась, а потом вдруг начала прямо-таки трястись над тобой, вдруг начала ставить совершенно нелепые сроки, когда ты должен являться вечером домой, когда тебе разрешается читать и смотреть телевизор и прочая. Все конечно же думали, что за этим стою я, что именно строгий, взыскательный священник вознамерился удержать пасынка на праведном пути, но на самом деле было иначе. Я, разумеется, принимал сторону Берит и поддерживал ее, когда возникали размолвки или ссоры с тобой, такой у нас был принцип, но когда я оставался с нею наедине, то в конечном итоге все чаще критиковал ее перегибы, и непомерную строгость. Говорил, что она не должна бояться отпустить тебя, что мы привили тебе добрые воззрения и духовные ценности, что все будет хорошо, тут просто самый обыкновенный юношеский бунт. Но она не слушала. Твердо верила, что Юн и Силье для тебя плохая компания. Она, мол, видит, что с тобой неладно, ты стал угрюмым и мрачным, а к тому же, как она считала, циничным и равнодушным. Ты больше не соблюдал правила и границы, причем без зазрения совести. Чтоб в одиннадцать был дома, ведь завтра в школу, к примеру, говорила она. О’кей, отвечал ты и приходил домой в полтретьего ночи. Я будто и не существую, жаловалась мне Берит, мальчишка совсем отбился от рук, а я совершенно беспомощна.
Однако ж после одного случая и я встревожился. Мы уважали твою личную жизнь, никогда не открывали ящики и шкафы, где могли храниться вещи, не предназначенные для наших глаз, но как-то раз мама, на беду, щеткой нечаянно столкнула на пол твой старый настольный шкафчик, несколько ящичков выпало, и содержимое рассыпалось по полу. В одном из ящичков лежал пластиковый пакетик с запиской, гласившей, что «в любой момент времени около двух с половиной килограммов меня приходится на отмершую кожу. Вот немножко меня от 14.06.1987 г.», рядом лежали лоскутки белой кожи, вероятно с подошвы. В другом ящике — еще один пакетик с запиской: «Сейчас во мне нет ни одной молекулы того меня, каким я был примерно девять лет назад, а еще через девять лет не сохранится ни одной молекулы того меня, каков я сейчас. Вот немножко меня от 29.09.1987 г.» — и рядом обстриженные ногти. И прочее в таком же духе. Ты сохранил прядки волос, бровей, пуха на подбородке, лобковые волосы, кусочки желто-бурой ушной серы, все в маленьких прозрачных пакетиках, с желтыми записками в одну-две короткие фразы.
Совершенно неожиданно наткнуться на подобные вещи — все равно что угодить в триллер. В разоблачительную сцену, когда становится ясно, что некий персонаж фильма совсем не тот, кем ты все время его считал, и пусть мы не испытали шока, но побледнели и посерьезнели, читая это множество записок. Мы ничего не говорили, даже посмотреть друг на друга боялись, Бог весть почему — может, в глубине души не желали понимать, что с тобой происходит, и знали: тревога в глазах другого лишит нас возможности внушить себе, что все в полном порядке.
С той минуты мама окончательно уверовала, что у тебя проблемы с психикой, и ужасно нервничала, когда мы заговорили с тобой об этом. То умоляла тебя пойти к психологу, то прибегала к угрозам. Ты не получишь денег на курсы автовождения, о которых мы говорили, твердила она, и уж во всяком случае не поедешь в Роскилле. А что плохого в том, что я кладу прядки своих волос в пакетик, ты-то приклеиваешь свои фотографии в альбом? — спросил ты. Ведь, в сущности, это одно и то же. Да, но ногти, Давид? — воскликнула мама. А чем ногти хуже волос? — спросил ты. То и другое — остатки моего тела, частицы меня, каким я был в то или иное время.