Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но нет. Ни чешуи, ни крыльев здесь не видать.
Когда они выходили на берег, стояла тьма, не позволявшая их разглядеть; впрочем, сумрачное пятно, для одного человека великоватое, послужило предвестием появления стайки седовласых Профессоров, в чьих руках Титусу вскоре придется покорчиться.
Зато никакая завеса полусвета не скрывает от нас высокоплечего молодого человека, входящего в маленькую, вроде келейки, комнату из прохода, выложенного камнями — сухими, серыми и шершавыми, как слоновьи бока. И когда он оборачивается, чтобы взглянуть вдоль по коридору, холодный свет вспыхивает на высокой белой припухлости его лба.
Войдя, он закрывает за собою дверь и задвигает засов. Окруженный белыми стенами, он, переходя комнату, кажется колдовски отделенным от мирка, что обступает его. Он более схож с тенью молодого человека, высокоплечей, скользящей по белизне тенью, чем с движущимся в пространстве материальным телом.
В середине комнаты стоит простой каменный стол. Стеснившись примерно в центре его, здесь застыли: винный графин с витым горлом, несколько пачек бумаги, перо, немногие книги, приколотая к пробке ночница и половинка яблока.
Минуя стол, молодой человек, не замедлив шага, берет яблоко, надкусывает его и кладет обратно — и внезапно возникает впечатление, что он вот-вот воспарит в воздух; но нет, ничего подобного не происходит. Пол комнаты имеет странный наклон, и молодой человек идет по нему вниз, туда, где пол теряется за скрывающей проем в стене занавеской.
Миг — и молодой человек оказывается за нею, и тьма, лежащая там, принимает его, так сказать, в себя, сглаживая резкие очертания его тела.
Теперь он находится в устроенном вровень с полом, давно не используемом камине. Здесь очень темно, и темнота эта не столько умеряется, сколько усиливается рядками маленьких, поблескивающих зеркал, вмещающих конечные отражения того, что происходит в комнатах, которые примыкают, одна над другой, к схожему с расщелиной дымоходу, уходящему оттуда, где стоит в темноте молодой человек, туда, где высокий воздух вьется над изгрызенными непогодой крышами, неровными, растрескавшимися, будто черствые корки, страшно краснеющими в пытливых лучах закатного солнца.
Весь последний год ушел у него на то, чтобы проникать в эти комнаты и залы, примыкающие, одна над другой, к высокой расщелине дымохода, и затем высверливать отверстия в каменной кладке, дереве и штукатурке — дело нелегкое, когда колени твои и спина вжаты в противоположные стены неосвещенной трубы, — покамест свет не прорвется во тьму дымохода сквозь дырку размером не больше монеты. Для работы этой приходилось, разумеется, выбирать время с осмотрительностью, дабы не возбудить никаких подозрений. Более того, дырки надлежало проделывать как можно ближе к выбранным для них положениям — в удобных местах, которые естественным образом предоставляла для них та или эта комната.
Он не только тщательно отобрал помещения, в которые, как ему представлялось, стоит по временам заглядывать: либо для того, чтобы насладиться подслушиванием ради подслушивания, либо в надежде найти подспорья для осуществления своих планов.
Методы, к коим он прибегал, маскируя отверстия, которые, расположи он их неудачно, ничего бы не стоило обнаружить, были и разнообразны, и остроумны — возьмем хоть логово Баркентина, Распорядителя Ритуала. В комнате этой, грязной, как лисья нора, висел на правой от входа стене писанный давно уж пошедшим пузырями маслом портрет всадника, взгромоздившегося на пегую кобылу; так вот, молодой человек не только проделал пару дырок в холсте, прямо под рамой, чья тень лежала на масле подобно длинной черной линейке, — он также отрезал пуговицы всадника и продырявил зрачки — и его, и лошади. Круглые отверстия эти, расположенные на разных высотах и широтах, давали молодому человеку разные ракурсы комнаты, в зависимости от того, в какой ее угол подвигалось на жутком костыле жалкое тулово Баркентина. Глаза кобылы, коими молодой человек пользовался чаще всего, позволяли во всех подробностях видеть матрас, на котором Баркентин проводил большую часть своего досуга, завязывая на бороде узлы и распуская их или подымая тучи пыли всякий раз, что он в приступе раздражения задирал и ронял единственную свою ногу, к тому ж еще и иссохшую. Сложная система проволочек и зеркалец, пристроенных в самом камине и непосредственно у отверстий, позволяла получать отражения тех, кто находился в нежилых помещениях, посылая эти отражения вниз по черному дымоходу: зеркальце переглядывалось с зеркальцем, перенося потаенные подробности действий и движений всякого, кто попадал в беспощадную их орбиту — передавая их одно другому, пока основание стеклянного созвездия не доставляло молодому человеку очередного развлечения либо интересных сведений.
Сидя в темноте, он мог, например, полюбоваться Груболотом — акробатом, часто пересекавшим свою комнату на руках, перебрасывая с одной ступни на другую поросенка в зеленой ночной рубашке; или перевести взгляд на соседнее зеркало, показывающее Поэта, который впивался маленьким ротиком в булку, склонив длинный клин головы и краснея от натуги, поскольку не мог прибегнуть к помощи обеих рук — одна писала, — между тем как глаза его (настолько расползшиеся в стороны, что, казалось, им никогда уж больше не сойтись) источали одухотворенность, даже и не снившуюся ни одному существу из плоти и крови.
Однако в сети молодого человека забредала рыба и покрупнее всех упомянутых нами (бывших, если не считать Баркентина, всего лишь креветками Горменгаста), и он обращался к зеркалам более беспощадным, к более увлекательным зеркалам, отражавшим саму дочь Гроанов, удивительную Фуксию, чьи волосы отливали вороновым крылом, и матушку ее, Графиню со стаей птиц на плечах.
Глава четвертая
I
В то теплое летнее утро огромное, похожее на заржавелый колокол сердце Горменгаста вполовину спало, и казалось, что приглушенные удары его никаких отзвуков не порождают. В зале с оштукатуренными стенами зевало безмолвие.
Иногда из прибитого над дверью этой залы красного от ржавчины шлема или шишака доносился песчаный, осыпчатый звук и миг спустя из глазной прорези высовывался галочий клюв — высовывался и тут же исчезал. Покрытые штукатуркой стены уходили вверх, в пасмурный и, похоже, беспотолочный сумрак, разрежаемый лишь одиноким, высоко пробитым окном. Теплый свет, пробивавшийся сквозь заросшее паутиной стекло, намекал на присутствие галерей, не то балконов где-то выше окна, но ничего не говорил о наличии там каких-либо дверей и вообще способов, коими можно было б на эти балконы попасть. Несколько лучей солнечного света наклонными диагоналями тянулись из окошка по зале, точно медные провода, и каждый завершался на досках пола лужицей янтарной пыли. Паук сажень за саженью спускался вниз на рискованно длинной нити и, вдруг пронизав солнечный луч, обращался на миг в безделушку из светозарного золота.
Ниоткуда не доносилось ни звука, но вот окошко — точно настал срок разрядить сгустившееся напряжение — раскрылось, и солнечные лучи исчезли, поскольку в залу просунулась потрясающая колокольцем рука. Почти сразу послышался топот, а мгновенье спустя распахнулась и захлопнулась дюжина дверей, и по зале, пересекая ее во всех направлениях, засновали люди.
Колокольчик умолк. Рука выдернулась из окошка, люди исчезли. Не осталось ни единого признака того, что меж оштукатуренных стен когда-либо двигалось или дышало хотя бы одно живое существо, что когда-либо открывалось множество дверей, — разве вот белесый цветочек остался лежать в пыли под заржавленным шлемом, да дверь залы еще тихо покачивалась взад и вперед.
II
Она покачивалась, мельком показывая фрагменты беленого коридора, загибавшегося по дуге, столь широкой и плавной, что там, где наконец исчезала из виду правая стена, потолок, казалось, поднимался над полом не более чем на высоту лодыжки.
Этот коридор, длинный, сужающийся в пепельно-белой перспективе, изгибающийся с безнатужной легкостью парящей в воздухе чайки, внезапно ожил. Ибо к пустой зале стало быстро приближаться нечто, в чем лишь с большим трудом — во всяком случае, пока оно не одолело трети длинной, ведущей сюда дуги, — можно было различить коня и всадника. Резкое щелканье копыт вдруг раздалось прямо за качкой дверью, и маленький серый пони толкнул ее мордой, заставив широко раствориться.
На пони сидел Титус.
Он был в свободном одеянии из грубой ткани, обычном для всех детей замка. Первые девять лет жизни наследнику Графства полагалось проводить среди людей из низших сословий, стараясь постигнуть их помыслы и побуждения. В пятнадцатый день рождения ему следовало оборвать всякую дружбу с ними, буде таковая возникнет. Всей его повадке надлежало перемениться, заместив прежние дружеские отношения с челядью замка новыми, более строгими и разборчивыми. В ранние же годы потомок Рода обязан был, ибо того требовала традиция, каждодневно проводить, по крайности, определенные часы с детьми невысокого звания — есть в их обществе, спать в их спальнях, брать вместе с ними уроки у Профессоров и участвовать, наряду с прочей мелюзгой низкого разбора, в разного рода освященных веками играх и обрядах. Но и при всем том Титус сознавал, что находится под постоянным призором: со стороны должностных особ, следивших, чтобы он не нарушил каких-либо правил, а порой и со стороны мальчиков. Не доросший еще до понимания всего, что проистекало из его положения, он все же вырос достаточно, чтобы осознавать свою исключительность.