Владимир Высоцкий. Воспоминания - Давид Карапетян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человека с мало-мальской искрой воображения подобная угрюмая неизбежность не могла не оскорблять. В идиллии идеализма была сокрыта элегантная альтернатива, а топорный материализм не оставлял ни одного шанса. Поэтому все большие русские поэты — идеалисты, почти все советские — наоборот.
Позднее, уже в Москве, кантовская «вещь в себе» рассеяла мои последние сомнения, а теория относительности лишила материалистов их последней опоры; лакейский детерминизм рухнул вместе с Берлинской стеной: угол падения не всегда равен углу отражения — какой конфуз! Не всегда, не всегда равен...
Однажды, возомнив себя советским Песталоцци, наша учительница решилась на смелый эксперимент. Обведя класс взглядом Горгоны, она высокопарно спросила: «Кто из вас имеет идеалы и готов отдать за них жизнь?» Под её гипнотическим взором почти все мальчики выбросили руки вверх. Они казались маленькими бойцами, попавшими в окружение. Я воздержался в силу незрелости и неготовности к публичному самопожертвованию. Я инстинктивно стыдился коллективно-бессознательных порывов.
— Так я и предполагала.
Учительница выразительно посмотрела в мою сторону. Мой внутренний хамелеон скукожился и искал выхода.
— Повторяю вопрос, кто готов умереть за идеалы?
Волна энтузиазма накрыла весь класс, это был экстаз
добровольного безумия. Перед лицом классной стихии мой хамелеон готовился к позорной сдаче. Громче всех орал длинноносый Арам, по прозвищу Носатый — ябеда, враль и троечник.
— Я хочу умереть за идеалы, я готов... я хочу умереть... за... идеалы...
Умереть хотели все, но Носатый стонал так достоверно, что было ясно — он уже начал прощаться с жизнью.
По правде говоря, я не стремился умирать за идеалы, но шум в классе нарастал, и мой хамелеон заметно нервничал. Носатый превратился в сплошной стон, теперь он то сопел, то хныкал. Его тоскливый скулёж не мог заглушить даже коллективный шум.
Медуза-Горгона сполна насладилась зрелищем патриотического самоистязания и подвела итог психозу.
— Такими должны быть все советские школьники, — важно произнесла она и демонстративно вывела Носатому жирную пятерку. Ленин ведь тоже считал, что талант следует поощрять. Теперь этот холуй корчился от удовольствия. Борцы за идеалы немного поутихли, явно расстроенные эмоциональным триумфом Носатого.
Но эксперимент продолжался, словесница входила во вкус:
— Почему мы считаем Пушкина величайшим поэтом?
— Потому что он готов был умереть за идеалы, — заученно протявкал Носатый, кажется, не в силах остановиться.
— Или почему нас восхищает революционная поэзия Маяковского? — допытывалась наша мучительница.
— Потому что он всегда был готов умереть за идеалы, — надрывался с задних рядов выбившийся из сил Носатый. В его подсказке уже чувствовалась наглая уверенность эксперта.
— На этот вопрос, — она сделала эффектную паузу, — пусть нам ответит Зенон.
Тощий, долговязый Зенон встал, хлопнув крышкой, и уставился в потолок. Все мы невольно задрали головы вверх.
Зенон был сыном чистильщика обуви и просиживал много времени с отцом, когда тот был завален работой. Обычно это случалось в дни праздников или похорон, когда люди желают выглядеть значительными. Тогда они с отцом чистили-блистили обувь в четыре руки, и их чувству ритма мог позавидовать пианист-виртуоз.
Зенон мог по шнуркам определить марку обуви и завод-изготовитель, он знал тысячу мелочей о владельцах башмаков — это был настоящий обувной детектив.
Нищий Зенон хорошо знал жизнь и плохо разбирался в литературе. Его семье некогда было бороться за идеалы, она боролась за выживание.
Я досадовал, что вопрос о Маяковском адресован не мне, и не знал, как помочь Зенону.
Между тем пауза затягивалась, а Зенон продолжал смотреть вверх, словно ожидая подсказки Всевышнего. В жизни он привык смотреть вниз, литература вынудила его смотреть вверх. Кто-то из древних, кажется Аристотель, заметил, что когда человек смотрит вверх, он думает о будущем, когда вниз — размышляет о прошлом. Зенон явно думал о будущем.
— Какая мощь гипербол, какой революционный пафос исторического материализма! — пела Медуза, подбадривая маленького пролетария.
Зенон застыл в скорбной позе и не издавал ни звука. На секунду затих даже готовый умереть за идеалы Носатый: он в изнеможении лежал на парте.
— Ну-с, — зловеще прошипела Горгона, — что ж ты молчишь, олух царя небесного?
Зенон изменил положение головы, теперь он явно думал о прошлом; класс последовал его примеру и тоже упёрся в пол. А спустя мгновение он уже обескураженно взирал на чистую классную доску. К сожалению, этот чёртов Аристотель не сообщает, что означает человеческий взгляд, устремленный прямо, и потому какие апории бродили в черепе Зенона, не знал никто.
— Не восхищает, — вдруг произнес он, и его физиономия скривилась, как от приступа зубной боли.
— Что не восхищает? — оторопела Медуза.
Ответ Зенона дошел до меня раньше всех, и он показался мне Прометеем, прикованным к монументу Сталина. Теперь я сожалел, что не раскусил его раньше; он был единственным, кто выпадал из семейства хамелеонов.
— Маяковский не восхищает, — в отчаянии пробубнил Зенон и безвольно свесил голову. Голос словесницы покрылся льдом и металлом, она прибегла к сарказму — своему излюбленному литературному приёму:
— Всех талантливейший поэт нашей советской эпохи восхищает, а нашего великого Зенона — нет.
— Нас заставляют читать, — бессвязно бормотал маленький Прометей, — потом заставляют восхищаться, потом заставляют умирать.
В нем вдруг проснулось тупое армянское упрямство и азарт чистильщика.
— И всё-таки, — голос Горгоны сорвался на фальцет, — почему поэзия Маяковского всех нас восхищает, а тебя — нет?
— Не знаю, — честно признался Зенон. И обвел впавший в поголовное поэтическое лицемерие класс потерянным взглядом.
Весь класс, только что готовый умереть за идеалы, был шокирован дерзким выпадом маленького бунтаря. Угрожающая тишина нависла над школярами, но мудрая мучительница проявила себя в этой ситуации опытным дипломатом.
— Весь класс вос-хи-ща-ет-ся, только наш Зенон не в сос-то-я-ни-и, — она прошлась легким ветерком по притихшему классу: — Ну-с, так какие будут мнения?
Первым опомнился Носатый.
— Я готов умереть за идеалы, — по инерции, но с юным воодушевлением заверещал он, как опытный клакер, снова заводя аудиторию.
— И мы... готовы восхищаться и умереть, — завелись в едином порыве маленькие ценители большой поэзии. В них, казалось, вселился чахоточный пафос Белинского и Добролюбова.