Владимир Высоцкий. Воспоминания - Давид Карапетян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То был апогей военного психоза. Мы хотели послевоенного неба, нас же не выпускали из осклизлых окопов Великой войны. Конфликт моей вольнолюбивой натуры с этим милитаристским угаром был неизбежен, а исход его — предрешен. Только вовремя подоспевшее историческое событие несколько отсрочило мое расставание с военизированной альма-матер.
Грянула бездарно спланированная американская агрессия в Заливе свиней, и я с ходу накатал два высокопарных заявления о решимости с оружием в руках отстоять завоевания кубинской революции. Одно я оставил в родном ректорате, другое же отнес в находившееся по соседству кубинское посольство, где и вручил его лично самому послу. У институтского начальства мой героический почин вызвал сильное замешательство. Судя по всему, оно учуяло в нем не сознательный выбор, а жест отчаяния. Посол же долго жал мою мужественную руку и заверил, что высоко ценит мою похвальную готовность стать пушечным мясом в столь юном возрасте. Ему, конечно, было невдомек, что мой жертвенный порыв означал вовсе не симпатию к режиму Кастро, а врожденную страсть к острым ощущениям, усугубленную шаткостью моего положения в институте.
Впрочем, на самом деле все обстояло гораздо сложнее. В этом недружном хороводе отчетливых чувств и невнятных инстинктов вразнобой кружились тщеславие и тоска по окопному братству, жажда новизны и неприязнь к англосаксам. Разве не на их совести философия прагматизма и Дрезден, проповедь утилитаризма и Хиросима?
Через несколько дней американская авантюра в Плайя Хирон с треском провалилась. Не менее бесславно завершилось мое двухлетнее пребывание на Метростроевской. Ожидаемая развязка наступила ранней осенью 1961 года. Формальным предлогом моего изгнания послужил несданный вовремя зачет, — конечно же, по военному делу.
Необременительный груз моих сведений в области немецкого языка свелся к весьма поверхностному знакомству с азами разговорной лексики, зато благодаря нашей либеральствующей фонетичке-армянке я добровольно вызубрил «Морской штиль» и «Лесного короля» Гете, чем невероятно горжусь и по сей день.
Спустя год с помощью старых отцовских связей мне удалось чудесным образом перевестись на престижный переводческий факультет того же вуза. Ярости институтских коммуно-фашистов не было предела, но их многочисленные акции протеста ни к чему не привели.
Вдохновленный примером Владимира Ульянова, я сдал экстерном экзамен и был зачислен сразу на второй курс отделения итальянского языка, слегка мне знакомого благодаря нескольким частным урокам, взятым еще в Ереване.
Разница между двумя факультетами была примерно такая же, как между германским нацизмом и итальянским фашизмом. Какое же это было блаженство — после воинственной Анны Зегерс окунуться в «Приключения Пиноккио» Карло Коллоди, а от патетических од Шиллера перейти к терцинам Алигьери. К ранее вызубренным опусам Гете и гейневской «Лорелее» я, не мешкая, присовокупил первую песнь «Ада» и без зазрения совести кстати и некстати щеголял заемной интеллектуальной собственностью как своей личной. Я впитывал вольготность итальянской речи, как бывший узник Маутхаузена вдыхает долгожданный воздух свободы.
Летом 1965 года произошло событие, предопределившее, в конечном счете, самую счастливую «случайность» моей жизни — встречу с Владимиром Высоцким. В один из жарких июльских дней я связал себя узами законного брака с лицом французской национальности Мишель Кан, работавшей переводчицей в издательстве «Прогресс». Больше всего это заведение прославилось как подлинная кузница иностранных невест. Именно там откопают себе впоследствии очередных жен Андрон Кончаловский и Евгений Евтушенко.
В те времена несанкционированный КГБ брак с иностранкой, даже разделяющей коммунистическую доктрину, приравнивался чуть ли не к потенциальной измене Родине. Лояльный же обыватель усматривал в нем крайне аморальную выходку с антисоветским душком: у него просто в голове не укладывалось, как нормальный советский человек может так низко пасть.
Первой жертвой подобного образа мыслей пал мой бедный папа. Эта сверхновость буквально лишила его дара речи. Он переживал так отчаянно, словно я признался ему в сотрудничестве с французской разведкой. Меня же его реакция сильно озадачила: ведь коммунисты всегда кичились своим интернационализмом.
Еще больше удивила меня регистраторша Дворца бракосочетаний на улице Грибоедова, неприметная женщина лет пятидесяти. С явным неудовольствием отметив в своем кондуите день регистрации брака, она взглянула на меня с таким состраданием, словно внесла меня в черные списки лиц, угоняемых в неметчину. Не в силах сдержать слез, сердобольная чиновница как бы про себя посетовала: «Ведь наш же парень, что же ты такое творишь?» Эти слезы я уже видел несколько лет назад, когда меня «за плохое поведение» изгоняли из инязовского общежития в Петроверигском переулке. Комендантша, пожилая женщина с лицом тюремной надзирательницы, тоже прослезилась, когда принимала у меня ключи от моей бывшей комнаты. Совпадали не только смысл, но даже интонация сказанного: «Мол, что же это ты, парень, натворил, как жить-то дальше будешь?» А ведь нам она всегда казалась злобной фурией...
Загадочные слезы этих простых русских женщин — одно из самых незабываемых впечатлений в моей богатой сюрпризами биографии. Их не объяснить и целому воинству заокеанских советологов. Наблюдая сегодня за нахрапистой эскалацией западного образа жизни, я с грустью думаю: какими же черствыми звездочетами надо быть, чтобы с таким ослиным упорством толкать сконфуженную Россию в стерильное стойло европейского эгоцентризма и утилитаризма?
...Итак, несмотря на дружное неодобрение, брак наш был зарегистрирован официально. Да я и не мог поступить иначе. Франция приютила стольких русских и армянских эмигрантов, что я был просто обязан хоть как-то отблагодарить эту страну.
Работая в Москве по рекомендации Французской Компартии, Мишель пользовалась неограниченным доверием своего нового начальства и ограниченными привилегиями, полагавшимися ей по контракту. Ей предоставили служебную двухкомнатную квартиру на Ленинском проспекте, в доме за универмагом «Москва». На этой небольшой, но удобной жилплощади и стартовала наша недолгая семейная жизнь. Спустя некоторое время мадам Кан-Карапетян поделилась со мной своим оптимистическим диагнозом, касающимся непосредственно моей личности. Звучал он так: «За маской циника скрывается величайший идеалист». При этом лицо домашнего диагностика излучало нечто, смутно напоминающее восторг.