Газета День Литературы # 62 (2001 11) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только на два дня, а там я устрою, — умоляла женщина так искренне, словно просила о крохотной жертве, ей крайне необходимой.
Я смущенно смотрел на нее во все глаза, стараясь понять ее мотивы; что так приневоливало сердешную? Хотелось знать о собачнице, что так приневоливает заниматься судьбою несчастных животных? Не просто же жалость, ибо в наше многострадальное время так много бедных, нуждающихся в защите, так много нищих, несчастных стариков и просто бездомных, кому негде приклонить головы. Подумалось: и неуж этот немилосердный вихорь несчастий никак не коснулся ее головенки, не приобдул седеющих волос? Как надо было возненавидеть свой народ, несчастного ближнего своего, чтобы крохи тепла передать бродячей скотинке, вдруг уверовав, что собака более достойна сострадания, чем человек. А быть может, ей мерзко жалеть слабого и униженного, ограбленного ею, ибо в ответ на подачку, на милостыньку можно нарваться на вопрос: а откуда ты раздобыла деньжонок, каким таким ветром надуло? а не наворовал ли твой муженек? Да, братцы мои, собаку пожалеть куда легче, она не спросит, откуда взялась баранья лопатка, иль свиная отбивная. И глядя в благодарные глаза безответного существа, становится светлее на душе, словно бы ты отчиталась перед Господом, откупилась, отладила себе ступенечку в рай.
— Она домашняя, она была в хорошей семье и потерялась. Таких собак на улицу не выкидывают.
Женщина приступала, не спрашивая, есть ли у нас возможности держать, и по тону ее понятно было, что ее не интересуют такие тонкости. Она ушла в свою крепость и скоро вернулась с шерстяным одеялом, постелила на нашем крыльце возле самой двери, показав тем самым, что у приблудного дога нынче есть свое место; пес устало развалился, положил тяжелую телячью морду на передние лапы и воззрился на меня из мрачных глубин коричневым презрительным взглядом, но тут же заморгал и отвел глаза. Мне показалось, что он услышал мою укоризну и смутился. Слуга-армянин скоро притащил новенькую пластиковую миску и пакет с «педигри», с этим сухим консервированным крошевом, от которого вольные природные собаки скоро лысеют. Перепало чуток от господского стола и моему псишке, но Черныш понюхал и равнодушно отвернулся. Ему бы костомаху, пусть и подкисшую, но с лохмотьями мяса, — вот это трапеза умильная и ненадоедная до скончания дней. Дог же с удовольствием смел свой порцион; значит действительно он живывал прежде у людей богатеньких, предприимчивых, кто откусил от демократического пирога на всю пасть.
К ночи моя собака тоскливо завыла; это был плач обиженного ребенка, коего забыли, обделили ласкою. Я зажалел Черныша, пошел на двор, чтобы успокоить нашего псишку, и едва открыл дверь, потому что снаружи ее подпирали. Это дог подоткнул под порог громадную голову и невольно закрыл выход. Я шумнул на бомжа, велел посторониться: дог нехотя приотодвинулся на пару дюймов. Черныш залился лаем, вскочил на крыльцо, но дог приоткрыл пасть, и я увидел, сколь страшна она. Хозяйские права лайки были ущемлены; обижали хозяина, а она не могла защитить. Да к тому же было занято ее любимое место, самое высокое на дворе, откуда так хорошо все было видно. Если существует на усадьбе собачий трон, господское лежбище, то оно именно у порога, на лестничной площадке, — и он, этот трон, принадлежал по праву Чернышу и вдруг был отнят незваным чужаком с такой уродливой неприглядистой рожей. И как было тут не взняться, не осатанеть. Да тут любой бы на его месте вызверился бы, полез на отпор, схватился не на жизнь, а на смерть. Я почуял дурное; шерсть на загривке у моего Черныша встала дыбом, морда заморщинела, блеснули молодые клыки. Эх, зырянская ты лаечка моя, да мелковата ты для такого зверя, не осадить тебе, не взять власти, ибо против лома нет приема. Чтобы утешить собачонку, снять с ее души накипь, я вынул из холодильника вовсе дрянную косточку, бросил Чернышу. И это было моей ошибкою. Дог скинулся с крыльца за добычею, чтобы перенять ее. И вроде бы такой нескладеха, такой весь развинченный от природы ли, от житейских ли нужд, но он метнулся со ступенек с быстротою молнии и перехватил подачу, казалось, на самом излете, и, не жуя, сунул себе за обвислую щеку, как огромный хомяк, и тут же проглотил. Мой бедный песик взвыл от невыразимой обиды, он даже не взвыл, а подавился бешенством и бросился на ненавистного пришельца, повис на длинном ухе, похожем на грязный вехоть, и, упираясь передними лапами, стал тащить дога на себя, чтобы опрокинуть его. А там, братцы, можно при удаче и вонзиться в шею, достать до черных мясов. А судя по хватке, намерения у Черныша были самые жестокие: собаки в подобных случаях, когда дело касается еды, сразу вспоминают природные волчьи обычаи и становятся безжалостными. Дог не стонал и не скулил, он вроде бы подчинился остервенелой собачонке, понимая свою вину, и, может, хотел ее загладить, но не знал как. Он лишь мотал головою, отрывая Черныша от земли, полоскал, как тряпицу, но и мой юный кобелек был на удивление упорен и ожесточен до крайности. Я даже прижалел найденыша и хотел разнять драчку; но моей услуги не потребовалось. В какую-то секунду дог подмял лайку под себя, крепко помял, прокусив ногу и оставив на шее рваную рану, тут же, сыто, равнодушно зевнул, поднялся на крыльцо и улегся под дверью. Пес-хозяин был унижен дважды в короткое время. Он забрался под дом в сырую мрачную нору и, тоскливо подвывая, как бы напрочь зачеркивая грядущий путь свой, принялся зализывать раны. Два дня он не появлялся из своего схорона, а когда вылез, это был уже другой Черныш — сниклый, с пригорбленной спиною и постоянно виноватой мордой. Глаза у него слезились, корма от меня не принимал, от присутствия пришлеца постоянно вздрагивал, уже не задирал его, не прихватывал за ляжки. Страх завладел им настолько, что даже в коридоре, скрытый от властного кобеля, он боялся укусить сладкую косточку, словно бы чуял подвох. Значит, гипнотическая власть, основанная на страхе, вернее дух ее передается и на расстояние, преодолевая все затворы и запоры. Жена видела эту сценку и сказала укорливо:
— Ну кто же так делает?.. Теперь он взял власть и нам не прогнать его. Да и зачем прогонять? Он такой сильный.
Теперь догом восхищались, признав его особенную власть, а Черныша прижаливали, как несчастное безропотное существо. Женщины обычно боятся силы, но с особенными оттенками, которые трудно передать словами, любят ее; сила покрывает их страхи, придавливает сердечные вихри, не дает душевной сумятице забрать над человеком всю власть, пригнетает мраки. Я не хотел признавать себя за Черныша, но эта снисходительность, с какою жена посмотрела на меня, как бы уравняла меня с псишкой. Так мне показалось, конечно, в ту тревожную минуту и воспринималось особенно обостренно; ведь мы, писатели, оказались вдруг лишними в своем отечестве. Помнится, (ой как давно то было!) — мать, взглянув на меня, худенького, невзрачно одетого в какую-то рыбацкую брезентовую робу, поразившись моему бедному виду, вдруг воскликнула с искренней недоуменной жалостью:
— Лучше бы ты не учился, не протирал штанов столько лет, а работал бы шофером! Ты посмотри, как одевается твой сосед, и дом у него полная чаша!
Нынешнее настроение я, конечно, надумал, нагнал сумеречного ветра в голову. И к собаке наша бессловесная перепалка не имела никакого отношения. На следующее утро дога забрали охранять новострой; за дощатым забором спешно воздвигали каменные палаты, надо было кому-то охранять. Черныш, весь жалкий, с опущенным хвостом, с надранным чубом, вылез из убежища и, часто оглядываясь на ворота, всполз на крыльцо и улегся без всякого победительного вида. Двор как-то разом опустел, словно из него изъяли самое необходимое, никто свободно не вздохнул, не распрямил груди, да и я, грешным делом, зажалел дога, которому не было даже имени. Он был безымянный, он где-то оставил свое прозвище, и сейчас небесный покровитель, если он есть и у собак, оставил это покинутое существо без присмотра. Ведь мы с именем живем, под ним и записываемся в небесный синодик.
Вечером было особенно грустно: моросило, деревья во дворе стояли нахохленные, черные вершины елей гуляли по низкому небу, скрипели побитыми короедом стволами, будто их душа просилась на волю; от ветра шатались наши хлипкие ворота, по дачной улице, как по мрачному ущелью, ползли запоздалые машины. Мы зачем-то торчали на крыльце, зябко сутулясь, вглядываясь в тоннель двора, густо обставленный орешником, в прыски воды, залившие низину, вслушивались в собачью перекличку, подобно пожару, вспыхивавшую в поселке. Здесь, оказывается, было более одиноко, чем в городе, ибо высокие заборы разделили все поселение на добровольные резервации; и случись что худое, некуда кинуться за помощью, некого дозваться в глухой тишине.