Записки Анания Жмуркина - Сергей Малашкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прочитав эпиграф, я удивленно повел плечом и подумал: «Да мне ли сие послание? Уж не схватил ли я второпях и по ошибке письмо, присланное Власу?» Нет, на конверте мое имя, отчество и фамилия.
«Здравствуйте, мой друг! Мне именно хочется начать письмо словами Чехова, это так созвучно с нашими взаимоотношениями и с моим одиночеством. Милый друг! Я хочу Вас называть так потому, что Вы ведь в самом деле мой единственный друг в этом аду, именуемом миром, и Вам и только Вам смогу открыть и свободно сказать о моей печали, как мне хочется припасть к Вашему плечу, к плечу нежного и чуткого друга!»
Что за чушь? Кто так развязно пишет? Да у меня нет никакого такого друга! Я хотел, не дочитавши до конца, разорвать письмо и выбросить за окно, но все же любопытство взяло верх.
«Может быть, Вы не скажете мне ничего, а только с нежной грустной любовью проведете своей рукой по моим волосам. Вы любите густые шелковисто-длинные волосы, волосы женщины?»
Я снова прервал чтение. Я понял, что это откровенно интимное послание, адресованное мне, принадлежит ненормальной женщине, которую я никогда не видел, никогда не прикасался к ее «шелковисто-длинным волосам». Я разорвал письмо и бросил в окно. Ветер подхватил клочки, похожие на белых бабочек, и закрутил их по откосу, красноватому от бликов заката. «А конверт?» Я прочел адрес отправителя и обомлел от удивления: письмо было от Татьяны Романовны, с которой я случайно познакомился на выставке молодых художников. Мы встретились случайно у полотен Архипова, коротко и вяло поговорили о его живописи, познакомились и расстались. Вот и все. Какой же я ей друг? Что она, с ума спятила? Разве у нормальной женщины появится такое желание — припасть к плечу совершенно незнакомого ей мужчины, спросить у него: нравятся ли ему шелковисто-длинные женские волосы? Остальные письма я прочел бегло. Одно было из деревни, от сестры: она просила немножко денег, сообщала, что муж ее на фронте и давно-давно не пишет. Второе — от Кузнецова, работающего слесарем в Н. депо. Он сообщил, что студент Шивелев и его сестра не приняли его, даже не пустили в квартиру, хотя он и сослался на мою фамилию.
«Шивелев, дойдя со мною до калитки ворот и держа дверь за скобку, — писал Кузнецов, — заявил, что он и его сестра уже полгода, почти с самого начала войны, решили жить разумно, как живут все благонамеренно-порядочные люди. Шивелев твердо попросил меня не беспокоить его. Сейчас Шивелев — брат милосердия в лазарете. Устроился он, как думаю я, на такую благородную работенку только потому, чтобы его не взяли на фронт».
Я задумался. Вагон постукивал колесами: летел и летел. Малаховский читал газету, изредка позевывая. Толстенький, полуоткрыв рот, спал и посвистывал носом. Седенький, легкий старичок, поев баранок, неслышно лежал на средней полке. За окном, над полями и селами, висела прозрачная синеватая ночь; божественная ночь! На горизонте, не отставая от окна, розовели и серебрились звезды, — они как бы павлиньим хвостом помахивали поезду, и это было красиво. В открытое окно, колыхая отдернутую занавеску, врывался ласково-прохладный степной ветерок. Он доносил запахи сурепки, молочая и еще каких-то полевых цветов. Донесся скрип коростеля: «Надо мазать колеса, надо мазать колеса» — и тут же замер. В конце вагона плакал болезненно ребенок, и мать, мучаясь с ним, озабоченно и устало-сонным голосом баюкала: «Баю-бай! Испеку я каравай! Баю-бай!» Под потолком в фонарях, воняя салом, светили желудевыми огоньками свечи.
— В вашем городке, как только вы уехали, Ананий Андреевич, произошли большие события, — свертывая «Русское слово», подал голос Малаховский.
— Приезжал архиерей, потом губернатор, — подхватил я. — От приезда их ничего не изменилось в городке: он не сдвинулся с места, крепко стоит все на тех нее холмах. Красивая Меча тоже не изменила своего течения.
— Вы уже, Ананий Андреевич, знаете о приезде таких важных особ? И от кого, позвольте спросить? А я собрался было вас повеселить.
— Вячеслав Гаврилович, когда эти особы приезжали в городок, я проживал в нем и был свидетелем ликования «отцов города». Даже, признаюсь, участвовал в пышной и торжественной встрече.
Малаховский дернул левым плечом, удивленно гмыкнул, обернулся лицом к перегородке, проговорил скучновато:
— Не удалось вас, Ананий Андреевич, повеселить. А жаль? Что ж, будем спать. Спокойной ночи. — И Вячеслав Гаврилович тут же захрапел, прикрыв газетой лицо от мух.
Воспоминания длинной чередой нахлынули на меня, и я так и не уснул до рассвета.
V…Я не пошел на вокзал встречать владыку. Его встречала вся знать городка, нарядная и торжественно-счастливая. Большие и малые колокола церквей и собора, когда следовал владыка в закрытой лаковой карете, которую везли четыре орловских рысака, по Знаменской улице к особняку Чаева, заливали звоном и гулом не только городок, но и пригородные села и деревни, откуда толпами валил народ повидать владыку.
Вместе со студентом Федей Раевским мы с трудом протискались в собор и, расталкивая осторожно людей, достигли первых ступенек лестницы, ведущей на хоры. Я остановился, а Раевский, не задерживаясь, прошел на клирос, к певчим: у него приятный голос, и он в торжественные праздники принимал участие в соборном хоре. Старенький, но еще бодрый и ядовитый, в стоящей колом серебряно-малиновой ризе, протоиерей Серафим служил обедню. Как только он показался из алтаря, взмахнул крестом, певчие грянули: «Исполаете деспота». Иконостас сверкал, переливался золотом, сиял суровыми лицами угодников, огнями лампад и свечей, тонких и толстых. Пахло ладаном, сладковатым воском, приторно и жарко — туалетным мылом и потом. То здесь, то там вздыхали миряне, тронутые за́ сердце пышным богослужением. Тульский и белёвский архиерей Иннокентий сидел в кресле посреди собора. От богатого облачения архиерея, его холеной гнедой бороды, от полных розовых щек, от осыпанной жемчугом митры разливалось сияние. Справа и слева владыки стояли в светлых парчовых стихарях, с кирпичного цвета волосами, с девичьими краснощекими лицами иподьяконы. Молящиеся — исправник Бусалыго, городской голова Чаев, купцы первой и второй гильдии, учителя гимназии, духовного и реального училищ, чиновники казначейства, землеустроительной комиссии, члены уездной земской управы с ярко разодетыми и сытыми женами и чадами, малыми и взрослыми, двинулись к кресту, а от креста к его преосвященству под благословение. Первым подошел Бусалыго и поцеловал руку епископа. Вытирая платком пунцовую лысину на куполообразной голове, он поспешно отступил к сторонке, вытянулся, приняв важный вид градоправителя. Позади Бусалыго почтительно вытянулся сухопарый, с рябым и густо набеленным лицом, с жесткими красными усами околоточный Резвый. Затем к владыке подошел в черном сюртуке, с черной бородкой и черными, блестящими от помады волосами Чаев. За ним, шумя шелками, подплыла Екатерина Ивановна. Притерся к ним и Жохов, секретарь уездной земской управы, костлявый, с выступавшим кадыком на тонкой шее. Он с постным выражением на толстом лице принял благословение епископа и приложился к его руке. «Откуда его черт вынес вперед меня?» — прошелестел шепоток торговца железными и скобяными товарами Иванова. Его шепот донесся до моего слуха — в соборе стояла тишина. «Вот мерзавец-то, дворянчик прогорелый!» — выразился Иванов громче и злее. Чтобы не задерживать напиравших мирян, он, сопя и отдуваясь, грузно шагнул и, приложившись к кресту, повернул к его преосвященству и тут же остановился в обалделом изумлении: ему преградила путь молодая нарядная женщина. Она не подошла к кресту, как все верующие, а вышла из толпы и направилась к владыке, опередив Иванова.
— Ну разве не нахалка! — рявкнул он, и его толстая шея стала багровой.
Женщина остановилась перед Иннокентием, сидевшим с опущенными, но все видевшими лаковыми глазами, выпрямилась, размахнулась и ударила его по щеке. Пощечина звонко раздалась по собору и, казалось, оглушила иподьяконов. С головы Иннокентия свалилась митра и, как горшок, покатилась по каменным плитам. На розовой щеке преосвященного зардело пятно. Гнедая борода дернулась в сторону. Исправник Бусалыго, купечество и миряне оцепенели от поступка женщины и не знали, как поступить с нею. Пение на клиросе оборвалось. Было слышно только потрескивание сотен свечей перед иконами. Протоиерей Серафим вытянул из ворота ризы косматую сивую голову и, держа крест перед собой, стоял пораженно, с округлившимися от ужаса глазами. Иванов поднял в благоговейном страхе митру с пола и, трудно дыша, вертел ее в руках, не зная, как поступить с нею. Иподьяконы опомнились, один из них бросился к Иванову, вырвал у него из рук митру и протянул Иннокентию. Владыка перекрестил митру, принял от иподьякона, поцеловал образок на ней и надел на голову.