Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будь средь российских привычек привычка считаться с уроками прошлого, какими смешными могли б показаться себе нынешние дворянские собрания, где заматерелые красные хвастают голубой кровью. Но… Ладно, оставим это. Удивительнее другое: оказавшийся в промежутке меж двумя приговорами сословию, своим собственным и чичеринским, Пушкин не терял надежды. Напротив, лелеял ее и растил. Отвращение к временщикам, к «вовсе неизвестным фамилиям», с годами все крепнувшее (в отличие от отношения к Екатерине, в зрелости изрядно-таки помягчавшего), было тем наичернейшим фоном, на котором — по закону и оптики и психологии — все светлей и светлей вырисовывался образ тех, кто, по пушкинской мысли, только и был способен противостоять и временщикам, и самому деспотическому правлению. Естественно, образ потомственного дворянства.
Оно казалось ему единственным надежным оплотом «чести и честности», а права, гарантированные потомственностью, — возможностью наилучшим образом исполнить долг перед обществом.
«Что такое дворянство?..»
Риторический этот вопрос, заданный себе самому в предвкушении своего же ответа, — из заметок Пушкина «О дворянстве», набросанных в тридцатые годы и построенных по принципу классического катехизиса: вопрос-ответ, вопрос-ответ; за словом здесь не лазят в карман. Итак, что оно?
«Потомственное сословие народа высшее, т. е. награжденное большими преимуществами касательно собственности и частной свободы. Кем? народом или его представителями. С какой целию? с целию иметь мощных защитников или близких ко властям и непосредственных предстателей. Какие люди составляют сие сословие? люди, которые имеют время заниматься чужими делами… Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству (чести вообще)».
Стиль — человека или целой эпохи — не умеет лгать. И стоит лишь сопоставить катехизисное простодушие Пушкина, его прозрачную ясность, это свидетельство уверенной мысли, с документом, написанным через шестьдесят лет, как… Да что толковать — вот он, документ:
«Что такое дворянин? — как ни просто это слово, как ни обычно, как ни ясно кажется каждому из нас понятие о том, что такое дворянин, — но я уверен, что каждый из нас крайне затруднился бы пред определением своего представления о том, что такое дворянин. Общее понятие, скорее чувствуемое, чем осознаваемое, слово «дворянин» является в виде неясного представления чего-то избранного, привилегированного, неодинакового со всеми остальными людьми, окружающими нас… Не тот дворянин, который носит это слово как кличку, а который по существу дворянин, в душе дворянин, т. е. благороднейший и образованнейший человек…»
«Уж не пародия ли?..» Нет, то есть — да, пародия, но невольная, и автор книги «Задачи дворянства» (1895) ничуть не повинен как стилист в этом косноязычии, которое, кажется, вовсе даже не прочь быть и оставаться косноязычием («как ни… как ни… как ни…»), — лишь бы не сказать ничего определенного. Потому что сказать — страшно.
К этому времени дворянство как единое содержательное понятие перестанет существовать, потерявши признаки, по которым только и можно судить, чем оно отличается от других сословий, понятий, явлений и отличается ли вообще. судить не прибегая к стилю беседы Чичикове с Майковым о прокуроре или председателе казенной палеты «благороднейший и образованнейший человек*. А какая прекрасная целостная утопия вставала из пушкинских волросов-ответов, словно бы доброжелательно сияюших от собственной всепонятности и неопровержимости!..
Да, прекрасная. Однако — утопия.
Желанный идеал оказывался недостижим уже потому, что Пушкин надеялся обеспечить древней гарантией потомственности те достоинства дворянства, которые были, по суждению Герцена, в значительной степени новоприобретенными или, во всяком случае, были обострены тем пробуждением общественного сознания, которое возникло после победного 12-го года. И кончилось — не сразу, не вдруг, но стало уже обречено — в год поражения, в 25-м.
Да больше того!
«Рыцарские чувства чести и личного достоинства», отвращение к искательству и холопству — те благородные свойства, которые Пушкин прозревал в потомках старых родов, — они во многом потому-то и пробуждались с такой отчетливой очевидностью, что родовые дворяне, неотвратимо отодвигаемые на второй и на третий план, теряя силу, сдавая позиции, сдавали их с вынужденным боем, ненавидели наступающих победителей, а вместе с ними — и их низменные свойства. Само чувство личного достоинства было ведь и защитным. Полемическим, можно сказать. Было эффектом фона — или контраста. Культивирование «независимости… благородства (чести вообще)» оказывалось, помимо прочего, гордым, но, увы, принужденным ответом унижаемых.
Принужденным — выходит, не совсем свободным.
В общем, светлый образ дворянства начала XIX века, вдохновенно, умно, гармонически создаваемый Пушкиным, не был порождением некоей исторической традиции боярства, будто бы отличавшегося гордостью и мятежностью, — он и своих-то прародичей всего лишь переформировал на собственный лад. И будущего этот образ не имел никакого.
Собственно говоря, у российского дворянства, строго понимая его в благороднонезависимом, в пушкинском смысле, не было истории. Был один исторический миг, промежуток — именно с 1812 по 1825 год. С момента, когда, всколыхнулось, воспрянуло горделивое самосознание, не равное, а противоположное старой боярской спеси, этой оборотной стороне холопства, и направленное не на местническое самоутверждение, а на достижение блага отечеству. И до момента, пока это самосознание (самоосознание) не получило сокрушительного удара на Сенатской и последующего ледяного опровержения своих пылких иллюзий.
Вдумаемся. Уже то, что молодой император Николай на первых допросах после 14 декабря понял, на что надо давить, что надо использовать: дворянские честь и честность, — и надавил, и использовал, подав пример будущим гениям провокации, азефам и скандраковым, — уже это сразу и окончательно похоронило пушкинскую утопию. Доказало и довершило ее утопичность…
Да, Пушкин — совсем по-фаустовски — понадеялся остановить этот миг. Впрочем, остановил, сумел, свершил несвершимое — только не в истории, а в себе самом.
Отчего-то унизительно сознавать, насколько мы зависим от всякого рода случайностей. И — бр-р! — страшновато подумать, что было бы, если б Надежде Осиповне не удалось зачать от Сергея Львовича в оный урочный час, аккурат в тот самый, что позволил их гениальному отпрыску успеть и не опоздать. Сформироваться духовно именно в тот промежуток, счастливо наполненный и драматически краткий для русского духа. Страшновато — но думаем, не отказывая себе в соблазне гадать: если бы да кабы, историками порицаемом, и, бывает, даем ответы вроде того, какой дал Михаил Гаспаров, замечательный культуролог.
«Величие Пушкина — тоже случайность?» — спросил его с подковыркой журналист, беря интервью; отметим: не «рождение», всеочевидно зависящее от случайности, а «величие», культурная роль, репутация. Что ж, тем любопытнее вышел ответ:
«Если бы у нас не случился Пушкин, то на его месте в нашем сознании стоял бы, скорее всего, Жуковский. И стоял бы с полным правом, и мы видели бы в нем много достоинств, которых сейчас небрежно не замечаем. Если бы Шекспир