Все вещи мира (сборник) - Кирилл Корчагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меланхолия таким образом не только погружает в вечное повторение и возвращение утраченного, но и стимулирует утопическое воображение, рождает новые политические тела, истины и языки. Таков путь от меланхолии как культурной самозамкнутости, втянутости в тяжелый травматический сон истории, чреватый глубокими деформациями культуры и восприятия, к меланхолии как политическому, топливу утопии и направляющей силе, указывающей на мессианическое царство, находящее себе пристанище в бесконечной любви камней, где только и возможен сверкающий тренос.
* * *Ангел истории, пролетающий сквозь эти стихи, – ребенок и меланхолик. Левая идея выглядит как детское, драматическое ожидание чуда, а революция – как невозможная близость и сила поражения – как «оптимизм с траурной повязкой», по выражению немецкого философа Эрнста Блоха. Утопия невозможна без меланхолии, которая одна удерживает революционного субъекта от тотального упоения будущим, соединяя праздник и траур, тренос и гимн, победу и поражение. Меланхолия не только приводит к замыканию на утраченном, но и возбуждает политическое воображение.
Вместе с тем, само меланхолическое в культуре неоднородно, можно сказать, протянуто между правым и левым: между агрессией, силой, утягивающей в ничто (известна склонность меланхоликов и депрессивных людей к убийству или самоубийству, их негативная, все сметающая сила, направленная на ближайшие объекты), и фантазией слабых, конструирующих новые миры и социальные реальности. Поэтому меланхолия в истории культуры, равно как и в стихах Корчагина, предстает не только как динамическая слабая сила, но и как конститутивное, «органическое» поражение реальности – болезнь материи:
все дети ушли на войну разлетаетсяпыль опустевшие поезда следуютв аэропорты и над венами встречногольда над мутнеющим солнцем
летит он запертый в стеклянном адуобнимающий горизонты скрежещутсирены крыши горят и нежныеязвы покрывают его лицо
Война детей, опустевшие поезда – все говорит о постапокалиптическом состоянии мира, где ангел истории, летящий над измененным пространством в стеклянном аду, превращается в средневекового меланхолика, чье лицо покрыто нежными язвами (в древности и в Средневековье, когда меланхолия считалась «органическим поражением», говорили также и о том, что она вызывает язвы на теле и лице).
В то же время в другом стихотворении сопрягаются иные культурные символы:
танец чахоточный в исполненииробкой подругина лугах гутенберга в легочнойгрязи
<…>
заблудившийся тераменптиц и собак за собой ведущийу порога стоит хотя и стремитсяв трезен
2
но с нами он спит втроемпока тянется нить слюныпока говоришь я былавладыцей членов на лугахгутенберга в замкнутыхплевой покоях всё это сновапридет вывернет руки сновапридет тишина
Речь здесь идет о распадающемся, катастрофическом, мертвенном начале интеллектуальной культуры, оказывающимся в то же время источником запретного, печального эротического наслаждения, которое само предстает замкнутым в меланхолической крипте (равно как и чтение, знание, письмо): все герои этого стихотворения обречены на мучительное повторение без разрядки.
Состояние меланхолии как участь культуры осознается не только как возможность разглядеть утраченные осколки истории, как «психическое тело» слабых коллективностей, но и как мучительное повторение, торможение, провал знания и письма.
* * *Если фашизм скользит над разрывом, наслаждаясь мортальной притягательностью руин, обнаруживая не только в них самих, но и как бы «над» ними новые возможности воображаемых единств и тотальностей, то «левая меланхолия» все же позволяет освоиться в языке разрыва. Она словно просвечивает сквозь руины, образуя своего рода светящееся сообщество, не внеположное руинированному миру (почти всегда захваченному фашистским воображаемым и насилием), но превозмогающее этот мир посредством его самого. Жуткое, насилие – это дом, говорит меланхолик, и необходимо принять его, усвоить, где мы находимся. Бравое отрицание негативности точно так же чревато возникновением новых тотальностей, как и мортальное наслаждение негацией. Между тем, возможно отношение к негативности, к насилию, к этому жуткому дому материи и языка как к субстанции, которая может быть трансформирована. Поэтому герои текстов Корчагина – это обитатели руин, реальные или воображаемые, плотские или призрачные: они льнут к руинам и стремятся освоиться в них, если не сделать их домом.
3. ГеопоэтикаЛандшафт в этих стихах становится коммуникативным пространством, где разворачиваются исторические травмы, и он же несет в себе замкнутую экспрессию политико-меланхолической крипты нового состояния постсоветского мира. В отличие от ландшафта поэтов-романтиков, ландшафт этой книги больше не выражает внутренний мир человека – он лишь может быть охвачен блуждающим, децентрированным взглядом номада, высвечивающим и затемняющим крипты политических, интерсубъективных состояний; он становится чистой возможностью осмысления коллективной политической чувственности. Можно сказать, что сам ландшафт обретает здесь специфическую постгуманистическую субъектность – трещины, брусчатка, частицы пыли и света, деревья, потоки воды – все они наравне с людьми (или даже более, чем люди) становятся носителями катастрофической травмы.
Конец ознакомительного фрагмента.
Примечания
1
Сантнер Э. История по ту сторону принципа наслаждения: Размышление о репрезентации травмы // Травма: пункты / Сост. С. Ушакин и Е. Трубина. М.: Новое литературное обозрение, 2009. С. 391.
2
Эмден К. Пережитки (‘Nachleben’): культурная память у Аби Варбурга и Вальтера Беньямина // Гефтер.ру. 2013. 21 октября (http://gefter.ru/archive/10342).
3
Там же.
4
Кофейный семинар: Илья Кукулин и Кирилл Корчагин. Миражи истории в России: апокалипсический историзм, меланхолическое повторение? Несбывшееся пережитое // Гефтер.ру. 2016. 20 апреля (http://gefter.ru/archive/18289).
5
Зонтаг С. Под знаком Сатурна / Пер. с англ. Б. Дубина // Зонтаг С. Мысль как страсть. Избранные эссе 1960-1970-х годов. М.: Русское феноменологическое общество, 1997. С. 142.
6
Механизм трансформации меланхолии в письмо подробно описывает Юлия Кристева в книге «Черное солнце. Депрессия и меланхолия». Письмо мыслится чуть ли не как единственный способ вынести меланхолическое состояние, позволить меланхолическому субъекту культуры выжить в утраченном времени ХХ века.