<Стихотворения Полежаева> - Виссарион Белинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть поэты, в которых нельзя не признать ни чувства, ни вдохновения, ни поэтической формы, но о которых, по первым же их произведениям, можно безошибочно сказать, что они недалеко пойдут и скоро выпишутся. Это те односторонние дарования, которые пробуждаются от какой-нибудь случайности – несчастия, утраты, и, открыв в душе своей затаенный родник грустной поэзии, скоро исчерпывают его весь, настроив свою лиру на один тон; а потом, когда неглубокий родник истощится и пересохнет, уже по привычке к рифмам, продолжают вяло и бездушно выговаривать то, что некогда пелось у них, по крайней мере искренно и тепло… Потом это те эфемерные души, которые бывают юны только во время юности; пережив юность, они тотчас же отцветают и скоро мирятся с прозою жизни. И слава им, если они, из поэтов сделавшись агрономами, чиновниками, спекулянтами, совсем забывают свою лиру для счетов, аршина или деловых бумаг; и позор им, если они вздумают обманывать и себя и других рифмованною стукотнёю бесчувственных чувств и безмысленных мыслей!.. Юность дается человеку только раз в жизни, и в юности каждый из них доступнее, чем в другом возрасте, всему высокому и прекрасному. Благо тому, кто сохранит юность до старости, не дав душе своей остыть, ожесточиться, окаменеть —
В мертвящем упоеньи света,Среди бездушных гордецов,Среди блистательных глупцов,Среди лукавых, малодушных,Шальных, балованных детей,Злодеев и смешных, и скучных,Тупых, привязчивых судей,Среди кокеток богомольных,Среди холопьев добровольных,Среди вседневных, модных сцен,Учтивых, маленьких измен,Среди холодных приговоровЖестокосердой суеты,Среди досадной пустотыРасчетов, дум и разговоров,В сем омуте, где с вами яКупаюсь, милые друзья.{8}
Да, возможное совершенство каждого человека, то, к чему должен и может стремиться каждый человек, состоит именно в том, чтоб, и доживши до седых волос, даже у края могилы, не пережить своей юности… Но увы! сколь немногие достигают этого и сколь многие стареются, когда еще не миновалась и юность их! Эта разница происходит при многих причинах прежде всего от разницы в натурах, с которыми родятся люди. Это же и главная причина, отчего один поэт всю жизнь сохраняет свое вдохновение, а другой теряет его после десятка хороших, впрочем, стихотворений. И напрасно о таких поэтах говорят: «как много обещал он и как мало выполнил!» О таких, напротив, чаще можно говорить: «он обещал еще меньше, нежели сколько выполнил»…
«Но – говорят – если бы он писал так, а не этак, воспевал то, а не это – он сохранил бы свой талант». Нет, милостивые государи, тому нет спасения, кто в самом себе, в слабости своей натуры, носит своего врага… – «Но если бы он слушался критики?» – Поэтов творит природа и жизнь, а не критика, – и для них поучительнее критики на чужие сочинения, чем на их собственные… – «Однакож отчего же нибудь он сбился же?» – Для таких талантов на каждом шагу жизни стоят силки, и от чего бы то ни было, но им надо сбиться… В отношении к ним даже неинтересно и исследовать причины падения.
Гораздо поучительнее падение таких поэтов, которые не так сильны, чтоб не бояться падения, и не так слабы, чтоб выдохнуться незаметно и испариться в болотной атмосфере житейской повседневности; но которые или достигают, при благоприятных обстоятельствах, той степени развития, что их творения делаются капитальным, хотя и второстепенным сокровищем отечественной литературы; или, при неблагоприятстве судьбы, пролетают по пути жизни блудящею кометою, являя своею жизнию и своими произведениями зрелище печальное и поучительное. Таков был талант Полежаева…
Стихотворения Полежаева начали являться в печати с 1826 года;{9} но они были знакомы Москве еще прежде, равно как и имя их автора. Известность Полежаева была двоякая и в обоих случаях печальная: поэзия его тесно связана с его жизнию, а жизнь его представляла грустное зрелище сильной натуры, побежденной дикою необузданностью страстей, которые, совратив его талант с истинного направления, не дали ему ни развиться, ни созреть. И потому к своей поэтической известности, не для всех основательной, он присовокупил другую известность, которая была проклятием всей его жизни, причиною ранней утраты таланта и преждевременной смерти… Это была жизнь буйного безумия, способного возбуждать к себе и ужас и сострадание: Полежаев не был жертвою судьбы и, кроме самого себя, никого не имел права обвинять в своей гибели.{10} Полежаева уже нет, и потому о нем можно говорить прямо и открыто: подобная откровенность никого не оскорбит, но многим будет поучительна. Он был явлением общественным, историческим, – и, говоря о нем, мы говорим не о частном человеке.
К тому же в нашем суждении о Полежаеве мы будем основываться не на каких-нибудь посторонних и сомнительных свидетельствах, а на его собственных поэтических признаниях: ибо все лучшие его произведения суть не иное что, как поэтическая исповедь его безумной, страдальческой жизни. Мы пишем не для того, чтоб осуждать, а для того, чтоб поучать и поучаться из такого разительного примера: могила мирит все, и над нею должны раздаваться не проклятия и осуждения, а слова примирения и благословения…
Слишком рано поняв безотчетным чувством, что толпа жила и держалась правилами, которых смысла сама не понимала, но к которым равнодушно привыкла, Полежаев, подобно многим людям того времени, не подумал, что он мог и должен был уволить себя только от понятий и нравственности толпы, а не от всяких понятий и всякой нравственности. Освобождение от предрассудков сн счел освобождением от всякой разумности и начал обожать эту буйную свободу. Свобода была его любимым словом, его любимою рифмою, – и только в минуты душевной муки понимал он, что то была не свобода, а своеволие, и что наиболее свободный человек есть в то же время и наиболее подчиненный человек. Избыток сил пламенной натуры заставил его обожать другого, еще более страшного идола – чувственность. Для человека необходим период идеальных, восторженных стремлений и порываний: перешед через него, он может отрешиться от всего мечтательного и фантастического, но уже не может остаться животным даже в своих чувственных увлечениях, которые у него будут смягчены и облагорожены чувством красоты и примут характер эстетический. И Полежаев пережил этот период идеального чувства, но уже слишком не во-время, как мы увидим. Сначала он, который не имел права сказать о себе, что не знал мятежного волнения страстей, – он имел право сказать:
Как минутныйПрах в эфире,БесприютныйСтранник в мире.Одинок,Как челнок,Уз любовиЯ не знал,Жаждой кровиНе сгорал!{11}
Он имел право, не клевеща на самого себя для красного словца, сказать красавице, не сводившей с него задумчивых очей и припадавшей к нему на грудь в порывах забвенья:
Ты ничего в меня вдохнутьНе можешь, кроме сожаленья!Меня не в силах воскреситьТвои горячие лобзанья,Я не могу тебя любить,Не для меня очарованья!. . . . . . .Я рано сорвал жизни цвет;. . . . . . .И прежних чувств и прежних летНе возвратит ничто земное!Еще мне милы – красотаИ девы пламенные взоры;Но сердце мучит пустота,А совесть – мрачные укоры!Люби другого: быть твоимЯ не могу, о друг мой милый!..Ах, как ужасно быть живым,Полуразрушась над могилой!{12}
И потому не удивительно, если не во-время и не в пору явившееся мгновение было для поэта не вестником радости и блаженства, а вестником гибели всех надежд на радость и блаженство, и исторгнуло у его вдохновения не гимн торжества, а вот эту страшную, похоронную песнь самому себе:
О, грустно мне! Вся жизнь моя – гроза!Наскучил я обителью земною!Зачем же вы горите предо мною,Как райские лучи пред сатаною,Вы – черные, волшебные глаза?
Увы! давно, печален, равнодушен,Я привыкал к лихой моей судьбе:Неистовый, безжалостный к себе,Презрел ее в отчаянной борьбе,И гордо был несчастию послушен!
Старинный раб мучительных страстей,Я испытал их бремя роковое —И буйный дух, и сердце огневое —Давно смирил в обманчивом покое,Как лютый враг покоя и людей!
В моей тоске, в неволе безотрадной,Я не страдал, как робкая жена;Меня несла противная волна,Несла на смерть – и гибель не страшна —Казалась мне, в пучине беспощадной.
И мрак небес, и гром, и черный вал,Любил встречать я думою суровой,И свисту бурь, под молнией багровой,Внимать, как муж, отважный и готовыйИспить до дна губительный фиал…
И погрузясь в преступные сомненьяО цели бытия,Я трепетал, чтоб истина меня,Как яркий луч, внезапно осеня,Не извлекла из тьмы ожесточенья.
Мне страшен был великий переходОт дерзких дум до света провиденья;Я избегал невинного творенья,Которое б могло из сожаленьяМоей душе дать выспренний полет; —
И вдруг оно, как ангел благодатный…О, нет! – как дух карающий и злой, —Светлее дня явилось предо мной,С улыбкой роз, пылающих весной,На мураве долины ароматной!..
Явилось… все исчезло для меня:Я позабыл, в мучительной невзгоде,Мою любовь и ненависть к природе,Безумный пыл к утраченной свободе,И все, чем жил, дышал доселе я…
В ее очах, алмазных и приветных,Увидел я, с невольным торжеством,Земной эдем!.. Как будто существомДругих миров – как будто божествомИсполнен был в мечтаниях заветных.
И дева-рай, и дева-красотаЛила мне в грудь невыразимым взоромНевинную любовь, с таинственным укором,И пела в ней душа небесным хором:«Люби меня! – И в очи и в уста
Лобзай меня, певец осиротелый,Как мотылек лилею поутру!Люби меня, как милую сестру, —И снова я и к небу, и к добруНаправлю твой рассудок омертвелый!..»
И что ж? Совершилось ли возрождение – этот великий акт любви? и святая власть женственного существа победила ли ожесточенную мужскую твердость? – Нет! Поэт не воскрес, а только пошевелился в гробе своего отчаяния: солнечный луч поздно упал на поблекший цвет его души… Остальная половина этого стихотворения, или, лучше сказать, этой поэтической исповеди, отличается тою хаотическою неопределенностью, в какую погрузило душу поэта его полувозрождение: и как ничего положительного не могло выйти из нового состояния души поэта, так ничего не вышло и из стихотворения, в котором он силился его выразить. Эта неопределенность отразилась и на стихах: стих, доселе поэтический, даже крепкий и сжатый, становится прозаическим, вялым и растянутым и только местами сверкает прежним огнем, как угасающий волкан; целые куплеты ничего не заключают в себе, кроме слов, в которых видно одно тщетное усилие что-то сказать. И потому мы представим конец пьесы в сокращении: