<Стихотворения Полежаева> - Виссарион Белинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И что ж? Совершилось ли возрождение – этот великий акт любви? и святая власть женственного существа победила ли ожесточенную мужскую твердость? – Нет! Поэт не воскрес, а только пошевелился в гробе своего отчаяния: солнечный луч поздно упал на поблекший цвет его души… Остальная половина этого стихотворения, или, лучше сказать, этой поэтической исповеди, отличается тою хаотическою неопределенностью, в какую погрузило душу поэта его полувозрождение: и как ничего положительного не могло выйти из нового состояния души поэта, так ничего не вышло и из стихотворения, в котором он силился его выразить. Эта неопределенность отразилась и на стихах: стих, доселе поэтический, даже крепкий и сжатый, становится прозаическим, вялым и растянутым и только местами сверкает прежним огнем, как угасающий волкан; целые куплеты ничего не заключают в себе, кроме слов, в которых видно одно тщетное усилие что-то сказать. И потому мы представим конец пьесы в сокращении:
Напрасно я мой гений горделивый,Мой злобный рок на помощь призывал;Со мною он, как друг (?) изнемогал,Как слабый враг пред мощным трепетал, —И я в цепях пред девою стыдливой!В цепях!.. Творец! бессильное дитяИграет мной по воле безотчетной,Казнит меня с улыбкой беззаботной —И я, как раб, влачусь за ним охотно,Всю жизнь мою страданью посвятя!..
Затем, бог знает почему, поэт спрашивает дурными стихами о ней: кто она и где тот, «кто девы молодой вопьет в себя невинное дыханье?»
Гроза и гром! ужель мои устаПроизнесут убийственное слово?Ужели все в подсолнечной готовоЛишить меня прекрасного земного?..Так, я лишен, лишен – и навсегда!..Кто видел терн колючий и бесплодный,И рядом с ним роскошный виноград?Когда ж и где равно их оценят,И на одной гряде соединят?..Цветет ли мирт в Лапландии холодной?Вот жребий мой! Благие небеса!Быть может, я достоин наказанья;Но – я с душой – могу ли без роптаньяСносить мои жестокие страданья?Забуду ль вас, о черные глаза?
Далее поэт вспоминает те бесценные мгновения, когда, и при луне, и при солнце, беседовал он тихо с милою девою или бродил с нею между гробами —
…с унылыми мечтами,И вечный сон, над мирными крестами,И смерть, и жизнь летали перед нами,И я искал покоя мертвецов!
Вспоминает, как он заставал прекрасную в слезах над «Элоизою»,
Иль затая дыханье на устах,Во тьме ночей стерег ее в волнах, —Где, иногда, под сумрачною ризой,Бела, как снег, – волшебные красы,Она струям зеркальным предавала,И между тем стыдливо обнажалаИ грудь и стан – и ветром развевалоИ флер ее, и черные власы…Смертельный яд любви неотразимойМеня терзал и медленно губил;Мне снова мир, как прежде, опостыл…Быть может… нет! мой час уже пробил,Ужасный час, ничем неотразимый!{13}
Можно догадываться из этих стихов, что душа поэта пережила его тело и, живой труп, он умирал медленною смертью, томимый уже бесплодными желаниями… Страшное состояние! Как понятны после этого стихи Полежаева:
Ах, как ужасно быть живым,Полуразрушась над могилой!..
Эти черные глаза, очевидно, были важным, хотя уже и безвременным фактом в жизни Полежаева: скорбному воспоминанию о них посвящена еще целая и притом прекрасная пьеса – «Грусть»:
На пиру у жизни шумной,В царстве юной красоты.Рвал я с жадностью безумнойБлаговонные цветы.Много чувства, много жизниЯ роскошно потерял, —И душевной укоризны,Может быть, не избежал.Отчего ж не с сожаленьем,Отчего – скажите мне —Но с невольным восхищеньемВспомнил я о старине?Отчего же локон черный,Этот локон смоляной,День и ночь, как дух упорный.Все мелькает предо мной?Отчего, как в полдень ясныйГолубые небеса —Мне таинственно прекрасныЭти черные глаза?Почему же голос сладкой,Этот голос неземной,Льется в душу мне украдкойГармонической волной?Что тревожит дух унылой,Манит к счастию меня?Ах! не вспыхнет над могилойИскра прежнего огня!Отлетели заблужденийНевозвратные рои —И я мертв для наслаждений,И угас я для любви!Сердце ищет, сердце проситПосле бури уголка;Но мольбы его разноситБезотрадная тоска!
Но это только мгновение в жизни поэта; другая любовь неотступно жила с ним и погубила его – это та, о которой он сам сказал:
В сердце кровьОт тоски замерла,Мир души погреблаК шумной воле любовь!Не воскреснет она!
Эта-то любовь, извлекшая столько грязных песен, извлекала иногда и поэтические звуки из души поэта, как в этой прекрасной песне его – «Цыганка»:
Кто идет перед толпоюНа широкой площадиС загорелой красотоюНа щеках и на груди?Под разодранным покровом.Проницательна, черна —Кто в величии суровомЭта дивная жена?Вьются локоны небрежноПо нагим ее плечам,Искры наглости мятежноРазбежались по очам;И страшней ударов сечи,Как гремучая река,Льются сладостные речиУ бесстыдной с языка.Узнаю тебя, вакханкаНезабвенной старины:Ты – коварная цыганка,Дочь свободы и весны!Под узлами бедной шалиТы не скроешь от меняНенавистницу печали,Друга радостного дня.Ты знакома вдохновеньюПоэтической мечты,Ты дарила наслажденьюАфриканские цветы!Ах, я помню!.. Но ужасноВспоминать лукавый сон:Фараонка, не напрасноТяготит мне душу он!{14}Пронеслась с годами сила,Я увял – и наявуМне рука твоя вручилаПриворотную траву!
В pendant[1] к этой пьесе приводим здесь и «Ахалук»:
Ахалук, мой ахалук,Ахалук демикотонный,Ты – работа нежных рукАзиатки благосклонной!Ты родился под иглойОтагинки{15} чернобровой,После робости суровойИ любви во тьме ночной;Ты не пышной пестротою —Цветом гордых узденей,Но смиренной простотою —Цветом северных ночей,Мил для сердца и очей…Черен ты, как локон длинныйУ цыганки кочевой,Мрачен ты, как дух пустынный —Сторож урны гробовой!И серебряной тесьмою,Как волнистою струеюДагестанского ручья,Обвились твои края.Никогда игра алмазаУ могола на чалме,Никогда луна во тьме,Ни чело твое, о База —Это бледное чело,Это чистое стекло,Споря в живости с опалом,Под ревнивым покрывалом,Не сияли так светло!Ах, серебряная змейка,Ненаглядная струя —Это ты, моя злодейка,Ахалук суровый – я!
Но апофеозу идола, спалившего цвет жизни поэта, представляет его пьеса «Гарем»:{16}
Кто любит негу чувств, блаженство сладострастья —И не парит в края азийские душой?Кто, пылкий юноша, который в море счастьяНе жаждет век утратить молодой?Пусть он летит туда. . . . . .И населит красой блестящий свой гарем!Там жизни радость он познает и оценитИ снова обретет потерянный эдем!..Там пир для чувств и ока!Красавицы востока,Одна другой милей,Одна другой резвей,Послушные рабыни,Умрут с ним каждый миг!С душой полубогини,В восторгах огневых,Душа его сольется,Заснет – и вновь проснется,Чтоб снова утонутьВ пучине наслажденья!Там пламенная грудьМанит воображенье;Там белая рукаВлечет его слегкаИ страстно обнимает;Одна его лобзает,Одна ему поет,Горит и изнывает,. . . . .Прелестные подруги,Воздушны, как зефир,Порхают, стелют круги,То вьются, то летят,То быстро станут в ряд.Меж тем в дыму кальяна.На бархате дивана,Влюбленный сибаритРоскошно возлежитИ, взором пожираяДвиженья гурий рая,Трепещет и кипит,И к деве сладострастьяЗалог желанный счастья —Платок его летит…. . . . .Но где гарем, но где она,Моя прекрасная рабыня?Кто эта юная богиня,Полунагая, как весна,Свежа, пленительна, статна,Резвится в бане ароматной?На чьи небесные красыС досадной ревностью власыВолною падают приятной.. . . . .Кого усердная толпаРабынь услужливых лелеет?Чья кровь горячая замлеетВ объятьях девы огневой?Кто сей счастливец молодой?Ах, где я? Что со мною стало?Она надела покрывало,Ее ведут – она идет:Ее любовь на ложе ждет…. . . . .Так жрец любви, игра страстей опасных,Пел наслажденья чуждых странИ оживлял в мечтаньях сладострастныхЧувств очарованных обман.Он пел – души его кумирыНосились тайно вкруг него,И в этот миг на все порфирыНе променял бы он гарема своего!..
В этом дифирамбе выражено объяснение ранней гибели его таланта… Он известен был под названием «Ренегата», и по множеству мест цинически-бесстыдных и безумно-вдохновенных не мог быть напечатан вполне. Азия – колыбель младенческого человечества и как элемент не могла не войти и в жизнь возмужавшего и одухотворившегося европейца, но как элемент – не больше: исключительное же ее обожание – смерть души и тела, позор и гибель при жизни и за могилою… Полежаев жил в Азии, а Европа только на мгновение шевелила его душою: удивительно ли, что он —