Вне закона - Иосиф Герасимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай Евгеньевич не дрогнул. У него был свой счет, о нем не знал никто, даже жена, да и не могли знать, он завел его после зарубежных деловых встреч с такой осторожностью, что при этом не было даже посредников. Счет был невелик, помощник требовал половину. Можно было отказать, это легче всего: у меня ничего подобного нет и быть не может. Но помощник, сухой, шершавый человек, любимец Хозяина, на вид добродушного и широкого человека, не поверит, так как полагает: все деловые люди, выезжающие за рубеж, валютой обеспечены. Да и знал помощник, что Николай Евгеньевич находится в списках претендентов: министр обречен, доживает последние дни. Выходило: Николаю Евгеньевичу протягивали руку помощи.
— Завтра, — сказал он.
— Сегодня вечером.
Помощник неторопливо закурил и повернул назад к аллее.
Этот вроде бы мелкий эпизод и определил судьбу Николая Евгеньевича. Конечно же, он рисковал, помощник мог и провоцировать, но риск окупил себя.
Еще дважды приходилось Николаю Евгеньевичу снимать деньги за рубежом для сына помощника — всего сто пятьдесят тысяч долларов, это не так уж мало… Дети таких людей любили жить и работать в странах Европы или в Штатах, а отцы их заботились о помощи. Так повелось. Возможно, Николай Евгеньевич окончательно бы разорился, не умри Хозяин. Помощник ушел на пенсию и более не объявлялся.
То, что происходило тогда, было личным делом Николая Евгеньевича, его глухой тайной и необходимостью, продиктованной обстоятельствами: в том мире, в каком он существовал, без этого не проживешь. Но предложение Крылова было иным, оно неизбежно связывало Николая Евгеньевича со многими людьми, даже с теми, кого он не знал, и в этом таилась угроза его безопасности.
2
В тот же вечер часу в двенадцатом в городке, в котором и свершилось преступление, засыпал человек в два раза моложе Николая Евгеньевича. Они не знали друг друга, как не знали и того, что в скором времени их дороги хотя и незримо, но пересекутся и пересечение для обоих будет иметь свои последствия.
Об этом человеке, хотя бы коротко, надобно тут же рассказать.
Виктор Талицкий к тридцати годам сталкивался не с одной бедой, всех не счесть; одни оставили колючие осколки страха в памяти, другие зарубцевались, как раны, хотя, наверное, и под этими рубцами томились обида и тоска. Но ночь на 28 мая отбила такой рубеж между всей его прошлой и текущей жизнью, что он понял: минувшие беды ничтожны перед тем ударом, который получил…
Где-то в начале шестидесятых годов, после поездки главы правительства в Америку — человека азартного и порой не в меру увлекающегося, возникла идея создать вокруг столицы города-спутники, разместить в них жизненно важные институты, придать им предприятия, а города эти станут реальной моделью будущего общества. Ох, как восторгались газеты этой чудесной мыслью! Чтобы воплотить ее в жизнь, не жалели ни денег, ни материалов. Так, в подмосковном захолустном городке быстро начали возводить не виданные прежде дома-башни, магазины новейшей архитектуры; сохранялось, но местами, и старое жилье, оставались сосновые перелески и березовые рощи. Город обрел ухоженный вид, жизнь в нем забурлила молодая и веселая; так длилось лет десять, а может быть, и больше, а потом забыли про город-спутник, и он начал тускнеть; никто всерьез не мог объяснить, почему такое случилось, отчего из забытых углов выползла на обновленные улицы стародавняя дурь и жизнь пошла как бы в двух измерениях — одна за институтскими стенами, другая на воле. Впрочем, иногда эти измерения пересекались. Так случилось в Первомайские праздники.
Двенадцать человек — прямо-таки апостольское число — отправились на тот свет почти разом. Перед праздником утащили они бутыль из института и распили ее содержимое в березовой роще. Вернее, утащил ее один — известный бухарик Якорек. Он к этой бутыли давно приглядывался, ведь в институте из работяг каждый знал: этанол — спирт чистейший, он разливался в темно-желтые пузырьки, выдавался лабораториям, называли эти пузырьки «рыжиками», и считались они институтской валютой. Хочешь, ученая голова, чтобы тебе приборчик перетащили, или что заслесарить надо — гони «рыжик». А тут в лаборатории — целая бутыль. Вот уж месяца два стоит в углу, пылью покрылась, надпись на ней не очень разборчива, особенно первая буква, но дальше хорошо читается «…танол». Зачем добру пропадать? Раз бутыль два месяца пылится, то ее и не хватятся.
Среди ученых ребят есть психованные, что сидят по ночам и без выходных, вот один из таких и притащился, всем на беду, в праздничный день в лабораторию. Якорек дождался, пока этот псих не выйдет из лаборатории по нужде, и добрался до бутыли. Был он коренастый, ходил — рубаха нараспашку, а на груди наколот синий якорь; парень он был широкий, один пить не умел, любил компанию, ему всегда нужен был кураж. Он и кликнул друзей-товарищей в березовую рощу. Бутыль открыли; запах — чистый спирт, только жидкость густовата. Якорек первым попробовал: «Годится!» А вот Симка Шест пить не стал. Он из брезгливых, хотя никогда дармовщины не упустит, посмотрел на свет, сказал: «Густяк. Ликер не потребляю». Он был тринадцатый, и, когда ушел, многие обрадовались: а то получалось нехорошее число людей. Давно проверено: если в компании тринадцать — быть драке или какой-нибудь другой беде, можно скопом и в вытрезвитель загромыхать.
А потом что началось с ребятами — это даже рассказать трудно. Выли на весь квартал от боли. Эта самая зараза, что была в бутыли, оказалась метанолом — метиловым спиртом, да еще замешанным на какой-то гадости, которая растворяет живые клетки. Врачи, как ни бились, как ни промывали кишки бухарикам — ни одного не смогли спасти.
Хоронили их вместе. Двенадцать душ. Народу много за гробами шло, а впереди Симка Шест, длинный, с белым лицом и мохнатыми пегими бровями, в белой сорочке с черным галстуком, хотя прежде его никто при галстуке не видел. Чувствовал себя героем, один ведь выскочил из этой истории чистым, и на кладбище сиплым голосом сказал речь. Сначала о том, что пьянство — дело поганое, а потом перешел к международным делам и сделал намек, что тут не обошлось без происков империалистов, вот в гостинице при институте живут американцы, и они вполне могли испоганить нормальный спирт. По его словам получалось, что погибшие — жертвы диверсии. Смеяться на кладбище было нельзя, слушали терпеливо, но, после того как закопали могилы, вокруг Симки Шеста собралось несколько человек из друзей-приятелей Якорька и молча направились к гостинице предъявлять счет американцам. Троих они увидели на корте.
Симка Шест крикнул, чтобы те выходили, дело есть. Американцы, как ни странно, их поняли, положили на скамеечки ракетки и вышли — все в белых шортиках и майках. Вперед выступил седой, загорелый мужик, он мог немного по-русски, спросил, в чем дело, и Симка вместо ответа размахнулся, но седой ловко увернулся и влепил Симке в челюсть так, что тот сразу с копыт. Двое других теннисистов тоже не дремали, уложили очень быстро человек пять, а остальные разбежались. На этом международный конфликт окончился, о нем старались не вспоминать, а вот о двенадцати погибших до сих пор тоскуют по ночам жены и дети.
Все это лишь присказка, а вот сами обстоятельства случившегося в ночь на 28 мая были таковы.
Виктор Талицкий засиделся до полуночи у приятеля своего Гоши Семгина и, вернувшись домой, завалился спать. Заснул быстро и крепко.
И был сон. Ему редко что снилось, да обычно сразу все забывал, а этот сон запомнил: идет босой по траве, она холодит ноги, но от этой прохлады приятно. Мать сидит на качелях, тоненькая, джинсы в обтяжку, и, запрокинув голову, смеется, рот у нее до ушей. Он знает — она пьяная, и ему жалко ее, а она все смеется, пока смех не переходит в какой-то хрип, и он понимает — мать умирает. Ведь он не видел, как все это произошло, она была в больнице, а тут, оказалось, вовсе и не в больнице, а на качелях, и над ней висит зеленое облако, из которого льет зеленый дождь, а хрип ее становится все страшнее и невыносимей… Ему почудилось, что именно от этого хрипа он и проснулся. Некоторое время ничего не понимал, машинально взглянул на часы, было двадцать минут пятого, и незашторенное окно наливалось бордовым цветом. Но тут он и в самом деле услышал хрип, сразу же пружинно вскочил с постели, открыл дверь в прихожую и не смог понять: это снится ему или происходит на самом деле.
Нина, обмякнув, сидела на полу, прислонившись к косяку, дверь за ней была открыта, и утренний свет хорошо освещал ее, и это было страшно: волосы слиплись от крови, лицо все в подтеках, платье в лоскутах, голые колени ободраны, глаза туманны, но самым страшным была ее поза — она как бы и не сидела, и не лежала, руки обвисли, бессильными кистями упираясь в пол, будто все у нее было искорежено. Он склонился к ней, поднял мокрый подбородок, и тогда затекшие глаза ее приоткрылись, губы что-то хотели произнести, ей это не давалось, но он понял — она хочет пить. Кинулся в кухню, налил в стакан воды, вернулся, сам приоткрыл ей губы. Она глотала с трудом, но постепенно взгляд прояснялся.