Иметь и не иметь - Эрнест Хемингуэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Человек, — сказал Гарри Морган, глядя на них обоих. — Человек один не может. Нельзя теперь, чтобы человек один. — Он остановился. — Все равно человек один не может ни черта.
Он закрыл глаза. Потребовалось немало времени, чтобы он выговорил это, и потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это.
Он лежал неподвижно, глаза его снова открылись.
— Пойдем, — сказал командир помощнику. — Вам правда ничего не нужно, Гарри?
Гарри Морган посмотрел на него, но не ответил. Он ведь сказал им, но они не услышали.
— Мы еще зайдем, — сказал командир. — Лежите спокойно.
Гарри Морган смотрел им вслед, когда они выходили из каюты.
В штурвальной рубке, глядя, как небо темнеет и от маяка Сомбреро ложится на воду светлая дорожка, помощник сказал:
— Страх берет, когда он вот так начинает бредить.
— Жалко парня, — сказал командир. — Ну, теперь мы уже скоро будем на месте. В первом часу мы его доставим. Если только не придется убавить ход из-за лодки.
— Вы думаете, он выживет?
— Нет, — сказал командир. — Хотя — кто знает.
Глава двадцать четвертая
Большая толпа собралась на темной улице за железными воротами, преграждавшими доступ в бухту, где прежде была база подводного флота, а теперь гавань для морских яхт. Сторож-кубинец получил распоряжение никого не пропускать, и толпа напирала на ограду, чтобы сквозь железный переплет заглянуть в темное пространство, освещенное огнями яхт, стоявших у причалов. Толпа была спокойна — насколько может быть спокойна толпа в Ки-Уэст. Яхтсмены, работая плечами и локтями, протолкались к воротам и хотели пройти.
— Эй! Входить не разрешается, — сказал сторож.
— Что еще за новости? Мы с яхты.
— Никому не разрешается, — сказал сторож. — Отойдите от ворот.
— Не валяйте дурака, — сказал один из молодых людей и, оттолкнув его, пошел к пристани.
Толпа осталась за воротами, и маленький сторож смущенно и беспокойно прятал от нее свою фуражку, длинные усы и попранный авторитет, жалея о том, что у него нет ключа, чтобы запереть ворота; а яхтсмены, бодро шагая к пристани, увидели впереди и потом миновали группу людей, ожидавших у причала береговой охраны. Они не обратили на нее внимания и, минуя причалы, где стояли другие яхты, вышли на причал номер пять, дошли до трапа и при свете прожектора поднялись с грубо сколоченных досок причала на тиковую палубу «Новой Экзумы».
В кают-компании они уселись в глубокие кожаные кресла, у длинного стола с газетами и журналами, и один из них позвонил стюарду.
— Шотландского виски с содовой, — сказал он. — А тебе, Генри?
— Тоже, — сказал Генри Карпентер.
— Зачем поставили этого остолопа у ворот?
— Понятия не имею, — сказал Генри Карпентер. Стюард в белой куртке принес два стакана.
— Поставьте пластинки, которые я вынул после обеда, — сказал Уоллэйс Джонстон, владелец яхты.
— Простите, сэр, я, кажется, их убрал, — сказал стюард.
— А, черт бы вас побрал, — сказал Уоллэйс Джонстон. — Ну, тогда поставьте Баха из нового альбома.
— Слушаю, сэр, — сказал стюард. Он подошел к шкафчику с пластинками, вынул один альбом и направился с ним к патефону. Раздались звуки «Сарабанды».
— Ты сегодня видел Томми Брэдли? — спросил Генри Карпентер. — Я его видел вечером на аэродроме.
— Я его терпеть не могу, — сказал Уоллэйс. — Как и эту потаскуху, его жену.
— Мне Helene нравится, — сказал Генри Карпентер. — Она умеет наслаждаться жизнью.
— Ты это испытал на себе?
— Конечно. И остался очень доволен.
— Ни за какие деньги я бы не стал с ней связываться, — сказал Уоллэйс Джонстон. — И зачем она вообще здесь живет?
— У них здесь прекрасная вилла.
— Очень славная эта гавань, уютная, чистенькая, — сказал Уоллэйс Джонстон. — А правда, что Томми Брэдли — импотент?
— Не думаю. Про кого это не говорят. Он просто лишен предрассудков.
— Хорошо сказано. Она, во всяком случае, их лишена.
— Она удивительно приятная женщина, — сказал Генри Карпентер. — Она бы тебе понравилась, Уолли.
— Едва ли. Она — воплощение всего, что мне особенно противно в женщине, а Томми Брэдли — квинтэссенция всего, что мне особенно противно в мужчине.
— Ты сегодня очень решительно настроен.
— А ты никогда не бываешь решительно настроен, потому что в тебе нет ничего определенного, — сказал Уоллэйс Джонстон. — У тебя нет своего мнения. Ты даже не знаешь, что ты сам такое.
— Не будем говорить обо мне, — сказал Генри Карпентер. Он закурил сигарету.
— Почему, собственно?
— Хотя бы потому, что я разъезжаю с тобой на твоей дурацкой яхте и достаточно часто делаю то, что ты хочешь, и тем избавляю тебя от необходимости платить за молчание матросам и поварятам и многим другим, которые знают, что они такое, и знают, что ты такое.
— Что это на тебя нашло? — сказал Уоллэйс Джонстон. — Никогда я никому не платил за молчание, и ты это знаешь.
— Да, верно. Ты для этого слишком скуп. Ты предпочитаешь заводить таких друзей, как я.
— У меня больше нет таких друзей, как ты.
— Пожалуйста, без любезностей, — сказал Генри. — Я сегодня к этому не расположен. Слушай тут Баха, ругай стюарда и пей шотландское с содовой, а я пойду спать.
— Какая муха тебя укусила? — спросил Джонстон, вставая. — Что это ты вдруг стал говорить гадости? Не такое уж ты сокровище, знаешь ли.
— Знаю, — сказал Генри. — Завтра я буду в самом веселом настроении. Но сегодня нехороший вечер. Разве ты никогда не замечал, что вечера бывают разные? Может быть, когда человек богат, они все одинаковые?
— Ты разговариваешь, как школьница.
— Спокойной ночи, — сказал Генри Карпентер. — Я не школьница и не школьник. Я иду спать. К утру я повеселею, и все будет хорошо.
— Ты много проиграл? Оттого ты такой мрачный?
— Я проиграл триста.
— Вот видишь! Я сразу сказал, что все дело в этом.
— Ты всегда все знаешь.
— Но послушай. Ты же проиграл триста?
— Я больше проиграл.
— Сколько еще?
— Много, — сказал Генри Карпентер. — Мне вообще за последнее время не везет. Только сегодня я почему-то задумался об этом. Обычно я об этом не думаю. Ну, теперь я иду спать, а то я тебе уже надоел.
— Ты мне не надоел. Зачем ты хамишь?
— Потому что я хам и потому что ты надоел мне. Спокойной ночи. Завтра все будет хорошо.
— Ты ужасный хам.
— Приходится мириться, — сказал Генри Карпентер. — Я, например, всю жизнь только это и делаю.
— Спокойной ночи, — сказал Уоллэйс Джонстон с надеждой в голосе.
Генри Карпентер не ответил. Он слушал Баха.
— Неужели ты в самом деле пойдешь спать, — сказал Уоллэйс Джонстон. — Нельзя же так поддаваться настроению.
— Не будем об этом.
— Почему, собственно? С тобой уже это бывало, и все обходилось.
— Не будем об этом.
— Выпей еще и повеселеешь.
— Я не хочу больше пить, и я от этого не повеселею.
— Ну, тогда иди спать.
— Иду, — сказал Генри Карпентер.
Вот как обстояло дело в этот вечер на яхте «Новая Экзума», состав команды двенадцать человек, капитан Нильс Ларсен, пассажиры: владелец, Уоллэйс Джонстон, тридцать восемь лет, магистр искусств Гарвардского университета, композитор, источник доходов — шелкопрядильные фабрики, холост, interdit de sejour в Париже,[11] хорошо известен от Алжира до Бискры, и один гость. Генри Карпентер, тридцати шести лет, магистр искусств Гарвардского университета, источник доходов — наследство после матери, в настоящее время двести в месяц из опекунского совета, прежде — четыреста пятьдесят, пока банк, ведающий фондами опекунского совета, не обменял одно надежное обеспечение на другое надежное обеспечение, затем на ряд других, не столь надежных обеспечений, и в конце концов на солидную недвижимость, которая оказалась и вовсе ненадежной. Еще задолго до этого сокращения доходов о Генри Карпентере говорили, что, если его без парашюта сбросить с высоты пяти тысяч пятисот футов, он благополучно приземлится за столом какого-нибудь богача. Правда, за свое содержание он платил полноценной валютой приятного общества, но хотя такие настроения и реплики, как в этот вечер, прорывались у него очень редко, и то лишь в последнее время, друзья его уже давно стали чувствовать, что он сдает. Они почувствовали это безошибочным инстинктом богачей, которые всегда вовремя угадывают, когда с одним из членов компании неладно, и тотчас же проникаются здоровым стремлением вышвырнуть его вон, если уж нельзя его уничтожить; и только это заставило его принять гостеприимство Уоллэйса Джонстона. По сути дела, Уоллэйс Джонстон, с его несколько своеобразными вкусами, был последним прибежищем Генри Карпентера, и своими честными попытками положить конец этой дружбе он, сам того не зная, избрал лучший способ самозащиты: появившаяся у него за последнее время резкость выражений и искренняя неуверенность в завтрашнем дне придавали ему особый интерес и привлекательность в глазах Джонстона, тогда как, постоянно уступая, он бы ему, вероятно, давно надоел — принимая во внимание его возраст. Так Генри Карпентер отодвигал свое неизбежное самоубийство если не на месяцы, то, во всяком случае, на недели.