Плачь, Маргарита - Елена Съянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Речь фюрера продолжалась четверть часа, затем пятиминутные речи произносили Геринг, Геббельс и Гесс, а также старший Гесс, на правах хозяина выразивший фюреру партии ни больше ни меньше как признательность от лица истинных немцев. Затем общество прослушало минутные пассажи Магды Геббельс и Эльзы Гесс, говоривших о будущем Германии и немецких детей. Торжественное настроение Гесса едва не испортил легкий толчок в бок со стороны Роберта Лея, шепотом спросившего, для кого спектакль.
— Для всех и каждого, — тоже шепотом отвечал Гесс, не меняя сурового выражения лица. — Ты как-то жаловался, что тебя не во все посвящают. Вот, можешь это посвящение принять.
— После женщин? Благодарю.
Посвящением после женщин не побрезговали, однако, ни Гиммлер, ни Борман. Оба написали и выучили трехминутные речи заранее, поскольку не были ораторами, особенно Борман, произносивший фразы со странной завывающей интонацией, подобно декадентскому поэту. Что-то сказать должна была, по-видимому, и Герда Борман, однако бедняжка так волновалась, что у нее даже слезы на глазах выступили, и добрая Карин выручила ее, предложив мудреный, но лестный тост за Рождество в аллегорическом ключе, «за начинающийся лучезарный выход Мессии из высших сфер и его прохождение путем, указанным Провидением».
Поскольку тост Карин был десятым, легкое опьянение уже владело всеми присутствующими, и сам Гитлер, которому торжественная часть порядком наскучила, ждал последней речи — Лея, чтобы перейти наконец к более свободному общению. Но «бульдог» сидел хмурый, надутый и явно ничего не собирался говорить.
Роберт нарочно призывал к себе самые мрачные мысли, чтобы иметь повод напиться, но странное дело — ни по-настоящему скверных мыслей, ни потребности выпить у него сейчас не было. Он чувствовал на себе быстрые, но ощутимые как прикосновенья взгляды красивой девушки, и сколько ни хмурился, настроение только улучшалось. Грета ему по-настоящему нравилась. Особое очарование придавало ей в его глазах едва уловимое сходство с братом, но оно же было и предостережением. Роберт продолжал хмуриться и напускать на себя такой вид, точно его обидели. Когда все поднялись из-за стола, он почти тотчас ушел к себе — после двух суток сна сильно тянуло лечь.
За ним сразу явился сердитый Гесс.
— Ты что, обиделся?
— Конечно! — отвечал Лей. — Устраивают спектакли и меня из зрительного зала тащат на сцену — и давай, играй роль, которой в глаза не видел!
Рудольф улыбнулся, почувствовав облегчение.
— Я уж подумал, ты всерьез сердишься!
— Ты все правильно делаешь, Руди, — вздохнул Лей. — До сих пор мы, как шайка разбойников, играли гениального предводителя, а теперь, как свита, начинаем играть короля. И это значит, что, вернувшись к себе на Рейн, я должен ставить ту же пьесу…
Гесс присел у постели.
— Да, Роберт, должен. Я понимаю, что гауляйтерам труднее, чем нам, теоретикам. Мы как бы в некоей изоляции… Но тебе придется начать эту игру.
— У всех гауляйтеров и без того сильна тенденция к самовластию, а ты предлагаешь усугубить…
— Отнюдь! Я предлагаю каждому найти свой баланс. Но внешне тебе придется оградить свою личную жизнь непроницаемой стеною. Ты ведь понимаешь, что для тебя районное руководство — вещь временная. Фюрер со временем предложит всем нам, здесь присутствующим, совсем другие посты. И к тому времени у каждого должен быть свой image.
— А я-то думал — ты здесь диссертацию заканчиваешь, — усмехнулся Лей.
— Еще успею!
— Напрасно обольщаешься! Я точно так же лгал себе пять лет, пока голова не превратилась в мусорную кучу.
— Что ж, значит, приобрету первый компонент из твоих двух… Как ты его назвал? Профнепригодность? Послушай, Роберт! — Гесс внезапно стиснул его плечо. — Да очнись же, черт тебя подери! Что с тобой? Что со всеми вами? Вспомни, в Ганновере, в двадцать пятом, когда Штрассеры напали на Адольфа, когда Геббельс требовал его исключения из партии, когда на него кидались все — ты единственный выступил против! Ты пошел против всех! Тогда у тебя все было — страсть, воля, вера! Главное — вера! А теперь… Ты с циничной усмешкой заявляешь, что в партии собрались одни бездари, преступники, психопаты, предатели…
— Ну, это уж ты чересчур. — Лей досадливо отвернулся.
— Да нет, я тебя цитирую! «На полпути к психушке», «поцелуй Иуды», «нордические добродетели», «злая порода»! Профнепригодность, наконец! А это? «Любая страна тем счастливей, чем меньше в ней таких, как мы»! Никогда тебе этого не забуду!
— Пусти, больно же! — Роберт сел на постели, потирая плечо. Он ничего не ответил, понимая, какое чувство двигало сейчас Рудольфом. Сам он прежде заливал его коньяком, потом попросту перестал испытывать.
— Извини, я не хотел, — пробормотал Гесс.
— Ладно… Будем считать, что мы квиты, — кивнул Лей.
В дверь постучали. Заглянул встревоженный Фридрих Гесс, узнать, все ли в порядке.
— Сегодня наши дамы не желают ни танцевать, ни беседовать. У них на уме одна музыка. А этот оркестр играет только вальсы и танго. Мне в голову не пришло пригласить другой. Кто же знал, что в рождественскую ночь кому-то захочется слушать серьезную музыку?
— Не огорчайся, папа, — широко улыбнулся Рудольф. — Среди наших гостей есть один серьезный музыкант… Профессионал! Если мы все его попросим…
— О, неужели? Замечательно! — обрадовался Фридрих. — Но кто же это? Кажется, я знаю всех. Не господин ли Гиммлер?
— Гиммлер пока учится, — заметил Рудольф.
— На нервах играть, — проворчал Лей. — Ладно, Руди, счет два-один. Но это ненадолго.
Лишь единицы из числа самых близких друзей слышали игру Роберта Лея, но те, кто слышал, испытали потрясение.
Когда у пятилетнего крепыша и шалуна Роберта вдруг обнаружился абсолютный слух, родители сделали все возможное, чтобы дать ему первоклассное музыкальное образование. Уже юношей он как-то спросил мать, для чего нужно было заставлять его столько часов просиживать за роялем, да еще пиликать на скрипке, и мать дала следующий ответ:
— Бог наказал тебя избытком энергии, мой милый. Когда ты станешь искать выходы для нее, то, возможно, вспомнишь и об этой… эстетической форме.
Сублимация энергии в музыку оказалась не таким безобидным и спасительным средством, как предполагала мать, но об этом знала только жена, а ее сейчас рядом не было…
Гесс объявил гостям, что Роберт согласен поиграть немного. Из присутствующих только Геринги, Гессы и Адольф знали о его способностях, остальные были порядком озадачены. Но когда он сел к роялю, продолжая разминать пальцы, спросил, нет ли возражений против Шопена и Шуберта, а затем сыграл несколько пассажей, пробуя инструмент, всех охватило невольное нервное возбуждение.
Характер Лея, резкий, властный, жесткий до жестокости, хаос его страстей и противоречий, болезненная возбудимость психики, его страхи и уколы совести, точно через поднятый шлюз, выливались в изящно изломанную, чувственную музыку Шопена и летящий сумбур Шуберта. Это вызвало в слушающих предельное эмоциональное напряженье. Особенно сильному воздействию подверглись такие нервные натуры, как Геббельс и Гесс, а также Ангелика, которая после «Посвящения» внезапно разразилась слезами. Но в основном ценители были более сдержанны.
Борман, например, до нервов которого не добирался ни единый звук, посвятил этот удивительный час изучению реакций фюрера и остальных, но Гитлера — в первую очередь. Мартин сделал важный для себя вывод, что не музыка, а сама неуемная натура Роберта Лея вызывает у фюрера сильное, беспокойное чувство, и, похоже, его болезненно раздражает собственная непричастность к происходящему. Борман сделал еще один осторожный вывод: как и в случае с Гессом, Герингом и Геббельсом, фюрер склонен с этим мириться.
Лей играл около часа. С точки зрения техники его игра оставалась почти безупречной. Эмоциональный же накал возрастал от произведения к произведению, подобно тому как растет опьянение с каждой новой рюмкой. Возбудились даже самые стойкие — Герда Борман казалась бледнее обычного, у Гиммлера же, напротив, так пылало лицо, что он неловко себя чувствовал.
Когда пианист, захлопнув крышку, встал и шутливо раскланялся, почти все дамы пожелали поблагодарить его поцелуем, за исключением сдержанной Герды (за что она, безусловно, получит нагоняй от Мартина) и Маргариты, во взгляде и манерах которой появилось видимое отчуждение. С Гитлера же слетела вся его принужденность. Он был взволнован и не желал этого скрывать. Все ждали монолога. Но чуткий Адольф, больше всего в жизни опасавшийся выглядеть смешным в глазах избранного и ценимого им общества, понимал безусловное преимущество музыкальных средств над словесными, а потому, еще слушая игру Роберта, взялся за карандаш и в течение получаса сделал несколько экспрессивных набросков с натуры. Слушающий Геббельс в профиль; ветка омелы, фантастически переходящая в кокетливую прическу на голове Ангелики; тихая Маргарет Гиммлер, сидящая в кресле, перед которым преклонил колено едва очерченный, точно из воздуха сотканный средневековый рыцарь; и, наконец, огромные, в лист глаза, в каждом из которых вместо зрачка — по крохотному человеку за роялем.