Синее на желтом - Эммануил Абрамович Фейгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Меня окликнул сверху один из могильщиков…
— Товарищ, табачку не найдется?
Я достал из кармана свой НЗ — еще не начатую пачку папирос и поднялся на макушку кургана.
Могильщики уже выкопали яму по пояс себе и теперь осторожно выбрасывали землю, чтобы она не осыпалась ни обратно в могилу, ни вниз по склону. Вырытая земля им вся нужна была, до последней крохи, чтобы насыпать могильный холм, чтобы заметно нарастить этот древний курган. А то ведь и не найдешь потом могилу товарищей — курганы тут повсюду и все схожи. Да только надолго ли такая отличка? Множество войн прокатилось по приазовскому краю, и после каждой степные курганы становились все выше. Хотелось мне верить тогда, что ломаем мы последнюю войну и курганы эти не будут уже больше расти. Сейчас некоторые из них, увы, еще поднимаются, как памятники тем, кто пал, приканчивая войну. И все. На века. И уже никогда ни на вершок выше. Хотелось верить в это, но почему-то не верилось.
Могильщиков было четверо, и они взяли из пачки четыре папиросы, но прикурили от моей только две, а две приберегли на после, и тот, кто попросил у меня табачок — он был среди них явно если не начальником, какой уж тут начальник, то старшим, и мысленно я прозвал его так: «Старшой», — сказал, как бы извиняясь и за себя, и за своих товарищей:
— Вчера дочиста раскурились. У нас всегда так после боя, хоть обыскивай, хоть пытай, ни у кого ни щепотки.
Старшой с удовольствием и неторопливо затянулся, выпустил дым колечками и некоторое время молча наблюдал, как они тают в морозном воздухе.
— Вот ведь, баловство этот табак, — сказал он, — очевидное баловство, а душу бойцовскую, факт, согревает.
— Это верно, — подтвердил я. — Очень даже согревает. Другой раз, когда нет табака, на стенку готов лезть. Все за цигарку отдашь.
— Все, да не все, — поправил меня Старшой и спросил: — Комбат у себя?
— У себя.
— Узнать бы у него, на какую глубину копать. Грунт тут, правда, не тяжелый, да выдохлись мы — день в бою, а ночь без сна. Не управимся.
— Я бы помог, да вот нога.
— А что у вас? Да вы разуйтесь, я посмотрю, у нас в семье все в таких делах разбираются. Дед у нас костоправом был, знаменитым.
Кряхтя и охая, я снял сапог и, обнажив ногу, показал ее Старшому.
— Ну, это не страшно, это мы враз вылечим, — сказал Старшой. — Да вы садитесь — и мне будет удобней, и вам.
Я сел на краю могилы, свесил в нее ноги, и Старшой тут же принялся массировать больную ногу — руки у него были сильные, очень шершавые, жесткие, и вначале они показались мне грубыми и неумелыми, потому что причиняли боль, но через минуту-другую они уже стали казаться мне бархатными… Боль в ноге прекратилась, и опухоль, верьте не верьте, буквально на глазах моих стала исчезать.
— А теперь наверните портянку потуже и хоть шагом, хоть бегом, аж до самого Берлина, — сказал Старшой и, подышав почему-то на ладони, стал малой саперной подравнивать стенки братской могилы, в которую сегодня положат Юру Топоркова и его двадцать шесть кровных братьев. Кровных.
…У землянки комбата уже стоял грузовик, и сидевший в кабине пожилой лейтенант в строгих докторских очках высунулся в окно и закричал мне:
— А ну давай, давай, я тороплюсь.
Подгоняемый этим окриком, я схватился за борт, но тут же заколебался: кажется, надо зайти к комбату, кажется, даже положено, ну да ладно, он же сам сказал «идите». Затем я поискал глазами Мощенко — трубу к самовару он приладил, и она попыхивала дымком, а самого Мощенко не видно, должно быть, он тоже в землянке — и уже в кузове подумал: «Нехорошо получается, да что поделаешь».
Автомобиль рванулся и понесся по степному ухабистому проселку. Негруженую машину сильно подбрасывало, мне надо было устроиться поудобней, и я огляделся: в левом переднем углу кузова, обхватив руками колени, сидела санинструктор Нина… «Нина, Ниночка!» — кричали ей вчера раненые, и она под огнем устремлялась на каждый такой призыв о помощи, и перевязывала, и утешала, и вытаскивала раненых из боя.
Я видел это и проникся уважением к удивительно хорошенькой (заметил и это, даже в бою заметил. Молодость!) и храброй девушке. Глядя на нее, я уверовал, что если и со мной случится беда — в каждый последующий миг я мог, холодея от смертного ужаса, завопить «Нина, помоги!» — она выручит, спасет меня… Обязательно спасет… Как же не уважать такую девушку, не преклоняться перед ней! Мое уважение к Нине не исчезло и нисколько не уменьшилось, когда я решил, что между нею и Угаровым… короче говоря, вышло так, что у меня и сомнений никаких не осталось — Нина ППЖ, то есть походно-полевая жена комбата Угарова.
Не стану утверждать, ибо просто не помню, что это так и называлось тогда — ППЖ. Возможно, аббревиатура эта, как и грустно-озорная песенка «Мины рвутся, завывая, но со мною в блиндаже ночь проводит, сна не зная, боевая пэ-пэ-же», — появилась позже, но самих ППЖ, пусть еще так не названных, мне уже не раз приходилось видеть. И у меня к тому времени сложилось определенное отношение к подобным союзам: «Если это любовь, настоящая любовь, — думал и говорил я, — тогда да здравствует любовь! Ну, а если…» Вот в этом втором «если» и была вся загвоздка: что-то я не видел,