Человек с аккордеоном - Анатолий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня Рита запаздывает больше обычного. Я боюсь, что она вовсе не придет, и мне вдруг становится так тоскливо и неуютно, что, кажется, это заметно уже со стороны. Открывается дверь, я еле сдерживаю себя, чтобы не обернуться стремительно, — это не Рита, это «княгиня», так мы зовем нашу уборщицу за ее грибоедовское имя — Марья Алексеевна.
— Алексей Николаевич, — говорит она, по привычке протирая стекло на моем столе, — вас к директору.
Директор, он же научный руководитель, — это наш бог, наш герой, наш просвещенный европеец, доктор наук, заведующий кафедрой, автор множества монографий и учебников, член редколлегий и международных обществ Владислав Сергеевич Краевский.
Вот на кого всегда приятно посмотреть — бодр и жизнерадостен, несмотря на пятьдесят с лишним, волосы густы, и пробор сверкает, костюм замечательный, английской работы — словом, это вам не рассеянный профессор из анекдота, в шляпе, на которой как будто бы сидели, и с вечно незастегнутыми брюками.
— Алеша, — запросто произносит он, и мне уже ясно, о чем пойдет разговор. Владислав Сергеевич попросит сейчас посмотреть его новую журнальную статью. Так, знаете ли, пройтись. Год назад он дал мне для вычитки корректуру — типичная работа для подмастерья, а я, тщеславный ученик, позволил себе, помимо корректорской правки, еще и литературную. К чести Владислава Сергеевича необходимо признать, что он не только не возмутился моим нахальством, но даже поблагодарил меня. И с тех пор у меня появилась еще одна обязанность — время от времени я должен придавать сочинениям шефа стилистический блеск.
— Алеша, дорогой, — говорит Владислав Сергеевич, — да вы садитесь, что за чинопочитание, ей-богу. Алеша, вот тут я предисловие накропал для издания в серии «Библиотека поэта». Статья, как вы догадываетесь, не научная, здесь аромат нужен… изыск некоторый… ну, вы понимаете. Так, пройдитесь, а? За мной не пропадет, гонорар пополам.
— Владислав Сергеевич, — перебиваю я, — как вам не стыдно, при чем здесь гонорар?
— Понимаю, понимаю, гордый рыцарь. Ну в таком случае, уважаемый Алексей Николаевич, почему бы вам не писать в журналы? Я скажу о вас, так вам звонить наперебой будут, в ноги поклонятся!
— Спасибо, Владислав Сергеевич, — говорю я, — но вы же знаете, что журналистика меня не интересует. И почему я у вас в музее работаю, вам тоже известно.
— Ах да, да, — с притворным раскаянием всплескивает руками директор. — Конечно, книга! Труд века, как же, как же, ревизия традиционных взглядов и представлений! Между прочим, зашли бы как-нибудь, показали бы хоть несколько глав, тоже ведь разбираемся немного, каких-нибудь тридцать лет, но все же одну проблему разрабатываем, кое-чему научились.
Когда он вот так начинает ерничать, это верный признак раздражения.
— Простите, Владислав Сергеевич, — я стараюсь говорить как можно более покорно, — вы же знаете, что показывать еще нечего. Ни одна глава практически не готова. Написано много, но это так, разрозненные отрывки, куски, неотделанные и между собой не связанные. Вы понимаете: кухня зачастую не дает никакого представления о блюде.
Директор начинает беспокойно мотать своей породистой головой, и это тоже верный признак — на этот раз от угрызений совести.
— Вы ужасно тяжелый человек, Алеша, никогда не знаешь, чего от вас ожидать. Я не хочу выглядеть эксплуататором, ищу какой-нибудь достойный вас способ благодарности и… и натыкаюсь на вашу обидчивость. — Он пристально смотрит на меня. — Да, вспомнил, вы ведь, кажется, просили, чтобы я… свел вас с Анной Николаевной Кизеветтер, не так ли? Извольте, я ей сегодня же позвоню.
Вот тут у меня екает сердце и начинают позорно дрожать колени.
Я действительно много раз просил директора представить меня Анне Николаевне, от этой встречи зависит судьба моей книги, да и моя собственная судьба, ведь я всю ее подчинил этой проклятой книге. Анна Кизеветтер, некогда знаменитая балерина, была Поэту самым близким человеком, ей посвящены многие его стихи, она автор множества воспоминаний о нем и вообще неоспоримый авторитет во всем, что касается биографии Поэта. Это известно всем. А мне известно больше. То большее, что придаст моей книге особый смысл, что превратит ее в драматический документ эпохи.
— Но, Алеша, — Владислава Сергеевича вновь охватывают сомнения, — я же все-таки должен знать, ну… примерную тему вашей с ней беседы. Старуха знаменитая… с гонором… и со связями. А вы, извините меня, человек прямолинейный, вы ей бухнете там что-нибудь совершенно дикое относительно ее писаний, или, как вы выражаетесь, монополии авторитетов. Скандал! Я вас очень прошу, поймите: отношения здесь самые тонкие. Никаких намеков, никаких подозрений — я ведь знаю вашу сыщицкую манеру в литературоведении.
— Честный сыщик ищет правду, — я стараюсь не обижаться. — Сыщик Порфирий Петрович единственный, кто понял Раскольникова.
— Ищите. Но тактично!
Я все же не выдерживаю послушного ученического тона и почти кричу:
— Но я же объяснял, в чем дело! Можно наплевать на мое сочинение и на меня тоже. Но нельзя плевать на стихи Поэта. Это национальное достояние!
— А вы уверены, что у Анны Николаевны есть неизвестные стихи? — Теперь голос директора звучит сухо и вполне официально.
— Я не уверен. Но если хоть на пять процентов такая возможность реальна, ее стыдно упустить. Стихи не кольцо и не медальон, они могут быть даже подарены одному лицу, и все равно они принадлежат всему человечеству. Вы можете себе представить, что мы, например, не знаем стихов, посвященных Керн, Дельмас или Брик…
— Приберегите пафос для книги, — по-прежнему сухо говорит директор. — Я позвоню Анне Николаевне.
Теперь ясно, что аудиенция окончена, и я, захватив папку с предисловием, нарочито не спеша выхожу из директорского кабинета.
Рита уже пришла. Я понял это по запаху ее духов. Она с чрезвычайно деловым видом, словно оправдываясь за опоздание, листает какие-то бумаги.
— Здравствуйте, Рита, — говорю я и сажусь за свой стол. Даже здесь слышен запах ее духов, нежный и тревожный, он может свести с ума, заставить совершать безрассудные поступки. Мне очень хочется смотреть на Риту, на ее склоненную над бумагами русоволосую голову, на узкую и сильную кисть ее стройной руки. Но я почти усилием воли заставляю себя не глядеть в ее сторону, я изо всех сил пытаюсь вчитаться в статью Владислава Сергеевича и временами, когда становится невмоготу, поворачиваю голову вправо. Анастасии Александровны нет на месте, и я ловлю в стекле книжного шкафа свое неверное отражение. Свой безукоризненно крахмальный воротник и столь же безукоризненно повязанный галстук. Еще с юности я вбил себе в голову, что главное в туалете мужчины — это безупречный галстук, остальное не так уж важно. Столь однобокое кредо имело, разумеется, не эстетическое, а материальное объяснение — на галстуки мне хватает, а вот остальным приходится высокомерно пренебрегать.
Нет, я решительно не могу сосредоточиться на статье Владислава Сергеевича. Я не о том думаю. Я думаю об Анне Николаевне Кизеветтер, на которую Поэту хотелось смотреть так же, как мне на Риту, и которая, в сущности, была от него почти так же далека, как Рита от меня. Это теперь она пишет мемуары, открывает памятники, председательствует на вечерах памяти, консультирует издания. А тогда она не столь уж высоко ценила его любовь, она тогда царила, кружила головы, правила бал. А его она мучила, то приближая, то отталкивая, то очаровывая, то разбивая ему сердце.
Владислав Сергеевич верно назвал мой метод исследования. Он действительно сыщицкий. Но я ему тоже верно ответил — все дело в том, что я хочу знать правду. Обыкновенную, человеческую правду. Или высокую истину, что в конечном счете одно и то же. Звонит телефон. Я сдерживаю себя, чтобы не кинуться к нему немедленно. Рита тоже делает вид, будто ее не касается.
Наконец Борис Маркович поднимает свою утомленную голову. Внимательно смотрит на меня. Потом столь же внимательно на Риту. Он говорит:
— Алексей Николаевич, снимите, ради бога, трубку.
Теперь совесть моя спокойна, и я подхожу к телефону, кажется, немного быстрее, чем следовало бы. Разумеется, это — Риту. Один из тех хорошо поставленных, истинно мужских голосов. Наверное, если бы я звонил Рите, мой голос срывался бы и дрожал и вообще звучал бы неубедительно.
— Одну минуту, — равнодушно-вежливо говорю я. Мне бы надо положить трубку на стол и как ни в чем не бывало пойти на свое место, а я почему-то стою с трубкой в руке, чтобы передать ее Рите, как эстафету. Она подходит совсем близко, и я чувствую, как у меня сжимается сердце, я почему-то совершенно безотносительно к самому себе, почти теоретически представляю, как приятно обнимать Риту, ощущая ее плечи под нежной шерстью платья и касаясь ее русых густых волос.
Она берет у меня трубку и улыбается, словно устанавливая со мной веселый заговор.