Владимир Чигринцев - Пётр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Через осведомителей, все через осведомителей — у меня на приисках целая сеть была — все знал, муха не пролетит, — склоняясь ближе к Воле, шептал Чекист.
— А чего бояться-то?
— Как чего? Взрывчатка всех видов и сортов у них — диверсии знаешь какие устраивали. Не знаешь? — Презрительно дергалось веко. — Что вы о той жизни вообще знаете, молодежь необстрелянная!
Воля вежливо слушал. Старик, а видно теперь было, что Иван Ильич вполне старик пенсионер, дошедший здесь от одиночества, спешил выговориться удачному, слушающему собеседнику. Все разрастались и разрастались его деяния — повидал он и правда немало, но не сообщал деталей, как делает всегда очевидец, сыпал и сыпал случаями, историйками, героическими побасенками, накопленными за прожитую жизнь. Выяснилось мимоходом, что он не воевал, точнее, воевал на невидимом фронте, как горделиво и трафаретно обозначил свою службу.
Людей Иван Ильич в целом презирал. Всю жизнь, всегда и везде так же презирали его за опасные энкавэдэшные погоны. Местные: алеуты, эскимосы (иногда это были ненцы, буряты), тут, кстати, была рассказана история, как ездил с ними через океан на санях за водкой в Америку, — так вот, любые местные аборигены были нелюди, получеловеки, мужики — для подай-принеси, бабы — скоротать ночь, «косоглазая подстилка». Охраняемые зеки — вовсе сволочь, враги народа («Не смотри, что сейчас говорят, мне верь, как крысы жили!»). Только сытое начальство — кубари да шпалы — впересыпку имена вплоть до крупнейших начальников, — тут стелился, угодливо вертел личиком, что штабной шакал, скалил щербатые, стесанные зубки, по раз навсегда усвоенной привычке угождать на всякий случай, даже в разговоре.
Странно, чем больше говорил, тем больше открывался заброшенный мужик, потерявший по собственной спеси семью (и, судя по сказкам, не одну), иначе как «коброй» свою сегодняшнюю московскую супругу не называл.
Незаметно Воля выведал причину ссоры с Борисом.
— Убили мы лося на той стороне реки, в бору, — с удовольствием начал Чекист. — Попросили лодку перевезти. Дал. Ну не замыли кровь, да он и подглядел, обязательно подглядел. Пришел к дому, кричит: «Я вот фотоаппаратом здесь и здесь свидетельства представлю!» Чего орать? Надо мяса — попроси, дерьма-пирога, дал бы я ему за лодку брюшины, псу. А фотоаппарат у него сто лет в обед не работает, подобрал на свалке, я знаю. Зло взяло, схватил топор, попер на него и убил бы, сын насилу оттащил. Так Бося, веришь, отбежал, походил-походил стороной, вернулся, сел на крылечко и поет: «Ильич, а Ильич, налей стопку поправиться». Змей, босяк, кроме как плотничать в жизни ничего не может, они тут все с топором в руке родятся! Хозяйство пропил, ненавижу! Крестьянин? Хрена! Пес лагерный, я их навидался! Душил гадов и буду, пока руки цапают! — Он даже задохнулся от злобы, долго перхал, кряхтел, вертел в пальцах папиросину, потом закурил, замолчал, опечаленно уставился в стол.
— Ты вот художник, рисуешь, значит? — спросил вдруг как-то робко, но уже и сам завелся, распалил себя. — А писателей небось знаешь столичных? В «Огоньке» читал «Саночки» — Жженов накрутил, как ему чекист жизнь спас, читал?
— Читал, — признался Воля.
— Как на санках его, доходягу, вез пятнадцать верст по тайге за посылкой. Так он какое имя поставил? Не помнишь? Я помню! Наврал, это ж я и был — Иван Ильич Баринков моя фамилия. Меня боялись, все боялись, а он…
— Что, и про саночки тоже приплел?
Они и не заметили, как в дверь вошел высокий худой парень с тяжелым рюкзаком за плечами. Мелкие черты лица выдавали семейное сходство.
— Распелся, петух, он тебе не то еще напоет. Как в Америку за водкой ездил, поведал? — Презрительно глядя на отца, парень снял тяжелый рюкзак.
Иван Ильич съежился на стуле, напружинился, выждал мгновение и тут же уже и заорал, громко, не давая вставить слово:
— Ах ты, гад ползучий, тебе отец дом построил, тебе все, а ты, ты… — Но не хватило либо аргументов, либо воздуху, закашлялся, а после еще артистично давился, жал слезу из глаз, махал руками.
Парень шагнул к столу, назвался Григорием. Воля налил ему оставшегося супа.
Пропустили по стопке. В глазах пришедшего плясал веселый огонек.
— И каким званием он себя наградил?
— Капитан.
— Капитан! А почему не майор? Всю жизнь в старшинах проходил, под пенсию звездочку кинули. Он же мент, участковым в Пушкино работал, знаешь, под Москвой. Одно слава Богу — бросил нас с мамкой, когда я на ноги уже встал. Пошел по бабам. Теперь в Москве с завскладом связался — она его и кормит.
— Не кормит, Гриша, не кормит, — печально протянул Ильич. Он уже лежал грудью на столе, закрыв глаза руками, изображал пьяного или действительно дошел до кондиции.
— Ладно, вали спать, охотник хренов, небось нарассказал тебе, а сам белки в последние годы не добыл, пьянь ментовская.
— Как же ты, как же ты отца родного… — плаксиво загундосил Ильич и вдруг встрепенулся, махнул стопарь, поглядел на Волю тяжело, пристально. — Ты, парень, верь, Сталин был настоящий батька, не то что нынешние, да! — Выпучил глазищи, откатил губу — форменный упырь.
Тут Воля не выдержал, взорвался, чуя за спиной Гришину подмогу:
— Ты, Иван Ильич, меня в доме принимаешь — ладно. Хочешь жить по-соседски, пой что угодно, но про этого вампира нам с тобой не сговориться. Для меня он убийца и злодей, запомни. И чтоб больше я не слышал — договорились?
— Во-во, — поддержал Гриша, — вспомни, как женские бараки охранял, а не Жженова, не Жженова. Мужской лагерь, мать рассказывала, рядом был. Иди, гад, спать!
Иван Ильич откинулся на спинку стула — лицо его выражало неподдельное страдание.
— Не понять вам, щенки, щенки молочные, не понять ни-ка-ак! — провыл он. — Трагедия! — вдруг объявил театрально, взмахнул руками и, потеряв равновесие, грохнулся навзничь на пол, назад, вместе со стулом.
— Последний акт сыгран! — резюмировал Григорий, таща отца в спальню. Тот сонно мычал оттуда: «Прости, прости, прости», — поворочался на диване и скоро затих.
Для приличия посидели еще с четверть часа. Договорились ходить в лес вдвоем, расставались как давно знакомые. Ночь стояла темная и звездная. Заметно потеплело.
— Теперь так и будет, скачками, но морозец свое возьмет, — весело потягиваясь, сказал вслед Чигринцеву Григорий, постоял на крылечке и убежал в дом готовить пищу вкрай оголодавшим собакам. По всему выходило — настоящий охотник появился в Бобрах только теперь. Что же понесло Чекиста в Пылаиху? Охотился? Охотился, только не за зверем — следил за новым подозрительным соседом, привычка того требовала.
8Рано утром, на рассвете, Чекист постучался в дверь. Проклиная в душе нового нахлебника, Воля скинул крюк с петли, нырнул назад под одеяло.
— Под кроватью поищи, должна там последняя литровка остаться, — приказал, не скрывая презрения, грубым, сонным голосом.
— Нет, Владимир, не так ставишь вопрос. — Ильич шагнул к столу, победоносно припечатал скатерть бутылкой, как гербовой печатью сельсоветский писарь, громко и со значением. — Долго спишь, я в былые годы к этим часам уже всю тайгу оббегаю. На вот — Ильич на чужие не пьет. Поднимай мослы, лень московская.
— Оставь меня, и быстро, дай спать! — отрезал Воля на повышенных.
— Не хочешь? Я к Босиной матери затемно сбегал — пей, или презираешь общение? — Голос его дрожал от обиды.
— Ильич, иди с Богом, дай выспаться. Зашел, спасибо, но мне не надо, — уже миролюбиво погнал его Чигринцев.
— Спать так спать, ты ведь и с леса еще небось не отоспался, — согласился Чекист, но не удержался, ввернул: — В Пылаихе что искал — барское золото? Тут не затаишь, парень, щебетовские на всю округу растрезвонили. Нет там ни грамма, давно до тебя все выгребли, тут же народ — пройда на пройде. Ну я к слову, к слову, — напуганно протянул вперед руку, видя, как грозно Чигринцев поднимается на кровати. — Я так, Гришка в лес собирается, валяй с ним, может, собаки кого и выгонят.
— Иди, змей, прочь! — хотелось уже запустить в него вещью потяжелее сапога.
— Хорошо, я оставляю, извините, коли что не так, но Иван Ильич на чужие не пьет никогда! Да! — Чекист хлопнул себя в грудь, развернулся по-строевому на пяточках и был таков. Бутылку оставил стоять на столе.
…Воля открыл глаза часам к двенадцати. Потом кипятил чай, завтракал — никто его не беспокоил. Заглянул к Валентине. Ванюшка еще не вернулся из школы, Бори нигде не было видно.
— Тебя обпил, ускакал к матери — теперь дня на три-четыре. Оставляет нас одних, а представь, каково зимой, — спокойно, со всегдашней улыбкой проворковала Валентина.
— Ты б Ванюшку в интернат отдала, зимой, наверное, страшно через лес одному.
— Страшно. Когда, бывает, встречаю его на санях. Он ведь ссытся у меня, ребятишек стесняется — ни за что не хочет в интернате жить.