Краеугольный камень - Александр Сергеевич Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 26
Старик как-то улыбчиво, но и печально помолчал, в мечтательной раздумчивости покачивая своей прекрасной кипенно-шёлковой головой, головой едва ли не самого́ сказочного деда. Прицокивал и вглядывался в противоположную от пожара сторону, словно бы хотел рассмотреть в уже ставшей непроглядно-чёрной и бездонно-глубокой дали тех самых людей, о каких только что уважительно и любовно рассказывал.
Афанасий Ильич украдкой, сызбока, на него поглядывал и тоже начинал чему-то улыбаться и радоваться.
– Потом, через год, кажется, или же поболе минуло времени, бойцы Красной армии нагрянули – тоже за провиантом, за лошадями, за тем, за сем. Шли полками с самой России, в побоищах кровавых пробивались сюда, с потерями людскими и имущественными. И поход у неё после Иркутска тоже не близкий намечался – аж на самый Дальний Восток. А там ерепенились и изготавливались для отпора полчища япошек, америкашек, белоказаков и другой всемирной сволочи, которую нужно было хоть пинками, хоть штыками столкнуть в Тихий океан. И по новой – к Михаилу Евграфычу к первому нагрянули. Ну, уже понятно, почему! Да, да, хоть смейся, хоть плачь! Ан дело на сей раз крутенький оборот приняло, заворотила оглобли мчавшаяся в те лета жизнь расейская. До захода красных Михаил Евграфыч тоже обратился к своим домашним: «И этим воякам дулю покажу! В русских, православных людей стреляют – гожее ли дело? Не гожее! Противное и мерзкое! А потому давайте-ка шустренько пробегите по селу – всё раздам людям, хоть последнюю рубаху, хоть избу саму, а супостаты и шиша на постном масле не получат!» «Батюшка, – посмела молвить одна из невесток, – слыхала я, за простой народ бьётся Красная армия…» Не дал договорить хозяин, закипел: «Цыц, баба! Вдумайся, русский русского убивает, брат на брата поднялся! Виданное ли сие? А ты, пустоголовая, нехристей, супостатов кормить да поить собралась?» – «Ради Христа, простите, батюшка!» – «То-то же! Бог простит». Пробежали по селу, – и народ сызнова повалил к Птахиным. В один миг попрятали и его, и своё добро. Надо сказать, что сибиряк в те поры был очень даже несознательный, шаткий элемент. Мелкий собственник, если короче и точнее. Многие деревни и даже целые волости вообще никакой власти не хотели принимать, обретались на особинку, своим стародавним, но уютным и тихим мирком. Таковой за доброе столетие вызрела и Единка – ни в ком со стороны не учуяла правды, ни к кому не склонилась умом и сердцем. Говорят, бежавших в панике каппелевцев, оборванных, обмороженных, обессиленных, втихаря, исподтишка… всё же, поди, стыдно было при свидетелях… некоторые единцы из схронов отстреливали из охотничьих ружей… точно зверей. Вот такое дело, вот таковский расклад утвердился в наших закраинах. Итак, прибыл отряд красногвардейцев, зашли они во двор к Птахиным, добром, с поклоном попросили хозяина о помощи – фуражом, провиантом, сбруей, – чем может. «Нету ничего. Да и не припас бы для вас, нехристей и братоубивцев, коли б повеление от вас вышло таковое», – ответствовал Михаил Евграфыч. Заволновались, рассерчали, разгневались солдатики и командиры: «Ах ты, контрик! Мы кровь за родную советскую власть проливаем, а ты тут жируешь, кулачина! Щёки-то наел!» И по мордам ему, по мордам! Под стражей увели к комиссару. Переворошили в усадьбе всё – ничегошеньки. Забурлили, озлились смертельно. С другими обошлись уже построже, покруче, не просили – требовали. Некоторых, показавшихся подозрительными, с ходу хапали за грудки: «Выкладывай, куркуль, колчаковский прихвостень, чего имеется!» Но, увы, ничего ни у кого не имелось по-серьёзному. Лишь крохи удалось наскрести. Троих, в том числе Михаила Евграфыча, связанными и побитыми изрядно подвели вон к тому яру над Ангарой, комиссар в кожанке зачитал написанное от руки постановление полевого ревтрибунала. Кто-то из приговорённых выкрикнул: «Незаконно! Произвол! Отсебятина!» Кто-то: «Нехристи, гореть вам в аду!» Но торопливая команда «пли!». Опять – бабах, только на этот раз троекратно. Комиссар обратился к ещё трём скрученным: «Не люба вам советская власть? Что ж, она не гордая – приголубит и вас, контриков зачуханных. Так и передайте всем своим. Отпустить их! Да шомполами погорячей всыпьте напоследок, чтоб и головой, и спиной, и ж… помнили о священном долге перед отечеством!» Подводы вяло и уныло тронулись в обратный путь. Понятно: урок преподан. Сурово, страшно, похоже, что не совсем законно, однако время-то какое было – ведь кто кого первым в могилу загонит. Не церемонились, не выплясывали друг перед другом – стреляли и казнили, стреляли и казнили. И та, и другая стороны. Законы войны и революции царствовали и выковывали нового человека. Что же, спро́сите, наш Михаил Евграфыч? Да всё также: жив курилка! Из троих он один выцарапался к жизни. Пуля на сей раз кусок черепа снесла, а сами мозги – целы-целёхоньки. Травами, мазями, снадобьями старухи наши чернокнижницы да ведьмовки подняли мужика. Чуток одыбал наш убиенный – и сызнова впрягся в те же хозяйственные оглобли с хомутом, как конь ломовой. И также ни крошки не принял от людей назад своего горбом нажитого добра, а лишь поклоном поблагодарил их, что душу-де помогли они оберечь его, грешную и зыбкую, и селу родному милостиво-де позволили вспомоществовать. Вот и получается, что ажно два раза убили человека… ан живой-живёхонек и – доволен, спокоен, счастлив. Не чудо ли? Если б убили его тогда – не родился бы Николай, не было бы на свете вон того бравого морфлотца, который, ровно бы под обстрелом врага, середь страшного боя-пожарища, разбирает и спасает на наших глазах избу дедову. Мудрёна жизнь, ой, мудрёна! Ненароком вспомянешь, бывает, о Михаиле Евграфыче – задумаешься крепко и этак, что ли, ёмко: и вправду, не охороняет ли нас подчас какая-нибудь неведомая, но добрая, радетельная сила? Думаешь, думаешь, но нет как нет ответа! А в религию и в мистику всякую там разную ударяться я не мастак. По жизни знаю: самая правильная и надёжная вера – в свои силы и доброту людей.
«Прок! Где правильная жизнь – там прок и порядок, там и человек сильнее и добрее».
– К слову, и в раскулаченные ведь не угадал Михаил наш Ефграфыч, и страшный 37-й годочек минул его. Я думаю, что люди, селяне наши, оберегали его, вступались за него, где и как надо, помалкивали о его, так сказать, грехе