Краеугольный камень - Александр Сергеевич Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 29
С года четвёртого, с пятого ли жительства в Единке принялся сход через каждые три годочка избирать Евграфа нашего Серафимыча старостой сельской общины. Он не противился, не жеманничал, не выторговывал себе каких-нибудь льгот и выгод: надо, значит, надо. Жил, как вы верно подметили, с приглядом на прок. И знаете, при его верховенстве и догляде Единка вскоре попёрла в рост и в крепь. Да о-го-го как ещё! Похорошела, зацвела, в тело вошла барынька наша. До него тоже была зажиточной, справной, на хорошем счету окрест и даже в губернском присутствии о ней знавали. Сам видел я обветшалое благодарственное письмо с двуглавым орлом за добросовестность в уплате подушных податей и каких-то пошлин. И помер он старостой, хотя месяцев за несколько до схода просил людей не переизбирать его: уже совсем был немощен, слеп, стар. Нет же – переизбрали! Сказали ему: «Ты, Евграф, лежи, коли шибко хворый, мы сами за тебя многое чего скумекаем и сметим. Ты же нам только лишь нашёптывай изредка, чё да как сработа́ть». Что ж, нашёптывал. И, сказывает предание, последними словами его были слова о Единке: то ли берите, то ли берегите, – не разобрали люди. Хотя, если вдуматься, и то, и другое ой как точно́, если посмотреть на нынешний пожар и на морфлотца Саню. Но, верно, вы, Афанасий Ильич, хотите полюбопытствовать, отчего же его Графом-то прозывали, почитали этаким сановником, властителем, заглавным хозяином Единки и округи? Мужика-то труженика, таёжника, бывшего каторжанина, с застарелыми мозолинами и ссадинами на руках, малограмотного, к слову, он едва мог расписаться этакой детской каракулькой, его-то этак и подняли, – что за диво! Да, подняли, почитали, и вот почему! Ну, перво-наперво, сами понимаете, – по причине созвучия: Евграф – Граф. Во-вторых: он был, уж не знаю, как правильно сказать, богат не богат, но, как говорилось тогда, справен, крепок, всегда при капиталах, изба – изба не изба, хоромы не хоромы, усадьба – крестьянская не крестьянская, помещичья не помещичья, – впрочем, не столь, полагаю, всё это существенно. А Графом он промеж единковцев стал потому, что, главное, – никто и ничто не могло согнуть его. Любого мог он поставить на место, осадить, однако же при всём при том внушить не страх – уважение к себе, если даже не благоговение, что ли. Но, чего не случилось бы и кто не оказался бы перед ним, подчас перед его личным нравственным судом, – не унизит, не нагрубит, тем паче рук не распустит и даже не нахмурится, а этакой едва ли не смиренной и даже безвольной полумолчанкой, двумя-тремя фразами так обойдётся с иным зарвавшимся, превознёсшимся непонятно отчего, что тот долгонько будет вздрагивать при встрече с Евграфом Серафимычем, уже издаля раскланиваться с ним. Какие-то, возможно, особенные слова он знал. И ведал, уверен я, что слово – сила, которой можно и убить, но можно – и нужно! – спасти, возвысить душу человека. Вот так я думаю. Старики рассказывали мне: скажет Граф чего-нибудь этак тихонько человеку – тот и подогнётся, и присядет, присядет, да занемеет весь или же залопочет: «Евграф Серафимыч, да помилуйте!.. да я не такой… да я нечаянно… да не смотрите вы на меня так, пробирает ажно внутрях!» А какое такое особенное словечко он мог произнести – люди не особо-то раскрывали: может быть, совестились, стыдились. Но о таком словечке или словах можно судить, хотя, наверное, лишь только приблизительно, по одному замечательному случаю. Из уст в уста передавали люди эту чрезвычайно поучительную и занятную историю, а когда пересказывали, – всё-то дивились и радовались, ровно малые дети: «Вот каковский он, Граф-то наш! Ведомая побывальщина: всем графьям граф и всем князьям князь. Да не по титулам всяким разным и богачеству немереному, а по здравому разумению и неугасимой совести. Так-то оно, братцы!» Предыстория такова: наповадились мелкие, но зарвавшиеся сошки, а именно волостной сборщик податей, писарь при волостном правлении и ещё несколько помощников старшины, всякими подношениями, то бишь взятками, облагать наших, да и по всей волости, мужиков. Короче, шатия-братия сообразовалась при волостном правлении. Думаю, что действовали они не без покровительства, негласного, конечно же, со стороны волостного старшины, а заодно и волостных судей, хотя, честно скажу, сие – мои предположения и догадки. История сама по себе тёмная. Впрочем, злоумышленники на свету да при людях не очень-то охотливы себя являть и обнаруживать: орудуют тихушной сапой, крадучись, чёрным умыслом. Чем же занимались эти так называемые деятели местного размаха? Нужен, к примеру, подряд, протекция на поставки древесины, на сдачу в немалых объёмах пушнины, мяса, шкур, мехов, даров тайги и тому подобного – спервоначалу плати-кась мне, дружок, деньгой сверху, а также вези в мои закрома, что укажу. Вытворяли, что вздумается, даже волостным судом крутили, как собака своим хвостом. Налоги под всякими надуманными предлогами на свой страх и риск завышали, разницу клали в свой карман. Если мужики не желали откупаться, волочь этим пройдохам и жуликам презенты, – случалось, что даже засуживали бедолаг, в лучшем случае – облагали всякими штрафами, не позволяли заниматься прибыльным делом, и тому подобное. И засуживали-то в большинстве по пустяковинам, по состряпанным делам, по наветам. Не боялись и проверяющих свыше: подношениями, шушукались по сёлам, откупались. Терпел да скрипел люд наш трудовой, таёжный, да как-то раз терпелка наконец покачнулась и накренилась: на сходе порешили селяне отписать о творящихся бесчинствах высокому начальству, аж в само губернское присутствие. Отписали, значит. Что ж, не тотчас, месяца минули, но прибыли-таки ревизоры, шатко да валко побродили туды-сюды, с позевотой, с беленькими, но кислыми рожами поспрашивали, что да как, отчего да