Краеугольный камень - Александр Сергеевич Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик сокрушённо, но мягко, даже как-то танцевально и округло плавно стал покачивать своей красивой, величавой головой, отчего-то призакрыв веки. И почудилось Афанасию Ильичу, что в бороду его славного собеседника и щедрого рассказчика, такую великолепную, богатую, просто сказочную, хрусталиком, взблеснувшим многоцветьем пожарища, скатилась одна, другая и, кажется, третья слёзка.
Не хотелось говорить – хотелось молчать, молчать и думать. Но думать о чём-нибудь таком очень особенном, свеже новом, совершенно непривычном для тебя, возможно, в то же время мечтая, грезя, напевая близкую твоему сердцу мелодию. Афанасий Ильич почуял – в груди становилось светло, тихо и как-то – не тотчас определил он ощущение – радостно-печально. И не радостно вполне, и не печально совершенно, но в слитной согласности стали жить в нём эти противоположные чувства.
«И у меня, может быть, душа очувствовалась?» – подумал он, невольно чутче прислушиваясь к себе.
Но он отчего-то не хотел, чтобы эта мысль выглядела серьёзной, важной для него, – не удержался: усмехнулся. Но усмехнулся всего лишь по привычке своей давней и осознаваемой нередко неприятной.
«Он меня, кажется, молодым назвал? Так, наверное, всё ещё и есть. Молодо-зелен я. Но, конечно, надо бы уже взрослеть, остепеняться и, что ли, торить в жизни какой-то, что ли, свой путь. Надо бы. Конечно, надо бы».
Но и эти мысли показались ему не очень-то серьёзными, скорее, придуманными, вычитанными где-то и когда-то и даже забавными в своей, полагал он, не совсем уместной наставительности, однако усмехнуться он не позволил себе.
Глава 32
Старик затяжно и глубоко вдохнул пахну́вшего от Ангары воздуха, рыбно-сытного, напоённого волглой прохладой и свежестью, но и вековой, дремучей таёжной прелью. Медленно-медленно, как бы с неохотой, выдохнул. Начал говорить задумчиво, в урывистых приглядках в сумерки тайги и Ангары:
– Мудрёно, конечно, поступал наш недюжинный, мужичий граф, но такой он был человек: на особинку, говаривали односельцы и народ окрест. И духом – именно духом! – своим он был, я уже, кажется, говорил, но не грех повториться, был настоящий господин, граф, князь, вельможа, если хотите. Вот что важно для людей и поминаемо любовно и бережно ими по сегодняшнюю, уже иную, далеко как иную, пору. Да уж, история, так история вырисовалась, – что называется: хошь – верь, хошь – не верь, твоё право, человек, а жизнь, как стали говаривать, после стояния на Свистунье, в Единке и во всей волости наладилась. Многие семьи и хозяйства развернулись, упрочились. Вскорости миром сообразовали школку, больничку, мельницу и тому подобное. Народу если не мешать, не путаться у него под ногами, – ого-го, как он попрёт! И вширь, и вглубь, и ввысь, – куда заблагорассудится. Успевай, государство, только корзины подставлять при сборе налогов и пошлин. Но не о том сказ: знаете, Афанасий Ильич, случился ведь поворотец, тоже необычайный, тоже высокого звучания души и духа, в этом стоянии. Хотели-то, помните, что? Хотели бумаги, подписанные «милостивцами», да с ходатайством от всей волости представить по начальству, да аж в губернское правление, чтоб уже наверняка не ушли от возмездия супостаты, и эти, помельче, и те, которые повыше сидят и прячутся за спинами простаков. Хотели, хотели да – рас-хо-хо-тели! Можно смело сказать, что вдругорядь диво дивное сотворилось в нашей Единке, с её людьми, с самим Евграфом нашим графским Серафимычем. Слушайте: теми же днями бродили, бродили люди по улицам и заулкам, хмурились, хмурились друг на дружку и нежданно-негаданно, почитай что стихийно, скучились в какие-то минуты, будто колдовским ветром принесённые, на площади перед управой. Кто-то выкрикнул: «Сход оглашаем, ли чё ли!» Да уже и без того было понятно – сход начался сам собою. Вышел к людям на крыльцо нахмуренный, пожелтевший староста Евграф Серафимыч. Не спросил, зачем собрались селяне: видимо, шибко пекла своя докука. Молвил с ходу: «Сжёг я подмахнутые имя́ бумажки. Ночь мучался – душа стонала, а утречком печь растопил и – хоп в огонь