Я жгу Париж - Бруно Ясенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спокойствие, товарищи! Спокойствие! Слово за товарищем Лавалем.
– Я, товарищи, с мнением предыдущего оратора согласиться никоим образом не могу. Конечно, вырезать несколько тысяч английских капиталистов и очистить от них центр Парижа – вещь, что и говорить, полезная. Но сейчас не время. Да и чума сделает это вместо нас поаккуратнее. Из-за нескольких дней спорить не стоит. А первым делом потому, что не верю я, товарищи, в эти продовольственные склады, что надеется найти на территории концессии товарищ Лербье. Да и откуда бы англичанам их взять? Другое дело – деньги, денег нашли бы, верно, уйму. Но на что же нам, товарищи, сейчас деньги? Хлеба на них не купишь. Не стоит, товарищи, из-за этого проливать кровь нашу пролетарскую. А провиант, ежели какой и был, сами давным-давно слопали. Не поживимся этим. Да и очищать Париж, товарищи, еще рано. Пока он сам от чумы не очистится, небольшой нам от него прок. Нет, товарищи, искать продовольствие в Париже – гиблое дело. Погубим только на баррикадах половину пролетариата, а его и без того с каждым днем все меньше. Чем же, товарищи, какими силами завладеем мы Парижем, когда чума в нем прекратится? Надо, товарищи, беречь как зеницу ока каждую каплю пролетарской крови, а не подсоблять чуме в ее работе.
– Не подсобишь ей ты – подсобит голод… Без хлеба долго не протянешь.
– Знаю, товарищи, без хлеба не проживешь, но и с одной краюхой тоже далеко не уедешь. И искать его, хлеб-то этот, надо в другом месте: там, где он наверняка есть, а не там, где заранее знаешь, что нет его. Искать его, товарищи, надо за кордоном.
– А как же через кордон-то? Через кордон рукой не подать, да и не пробьешься туда никак.
– Погодите, товарищи, дайте кончить. План мой простой. И пробиваться через кордон не надо, чтобы принудить империалистическое французское правительство снабдить нас провиантом. Радиостанция у нас сейчас своя имеется. Довольно, по-моему, послать от совета депутатов телеграмму правительству: так и так, либо в течение двух дней вы доставите нам по эту сторону кордона и будете доставлять впредь столько-то и столько вагонов муки и всякой там картошки, либо же мы пробьемся и прорвем кордон. А ежели даже прорвать нам его не удастся, то уж во всяком случае при стычке с нами заразится от нас ваше войско, а от войска, только дунешь, чума пойдет гулять дальше по всей Франции. Ждем ровно два дня. Выбирайте.
– Не ответят.
– А по-моему, товарищи, ответят и даже мигом ответят. Никакая угроза не имеет такой силы, как страх перед заразой. Поймут, что нам-то терять нечего. Побоятся: а вдруг удастся пробиться вплоть до самого кордона. Этого ведь они боятся пуще огня. Не захотят из-за нескольких там десятков вагонов провианта рисковать заразить всю Францию. А другое – радио не помешает послать французскому пролетариату за кордон: помирающий с голоду парижский пролетариат обращается к пролетариату Франции и всего мира, чтобы тот нажал на французское правительство и принудил его выслать голодающим продовольственную помощь… С этой стороны – чума, с той – всеобщая забастовка. Не пройдет и двух дней, как провиант аккуратненько, честь-честью доставят нам через кордон, Таково, товарищи, мое мнение. Я кончил.
Несколько голосов загалдело одновременно.
Поздно вечером совет рабочих и солдатских депутатов, приняв большинством голосов предложение товарища Лаваля, послал в пространство два радио.
Ответа не последовало.
* * *Спустя два дня новое заседание совета депутатов приняло предложение товарища Лербье, поручив военной комиссии разработать подробный план овладения англо-американской концессией.
Уходя с заседания, товарищ Лаваль надвинул низко на лоб фуражку, что у него было всегда признаком сильного расстройства, и пустился в узкие темнеющие улочки. Моросил дождь.
Провал позавчерашнего предложения, точно личное оскорбление, задел товарища Лаваля за живое, наполняя его глухой злобой.
– Сволочи! Плевать им на наши угрозы. Хотят уморить голодом, как крыс, – ворчал он сквозь зубы.
Знал хорошо: империалисты. Какие с ними переговоры? Не растрогаешь их судьбой подыхающего пролетариата. Но крепко надеялся: убоятся заразы, не захотят рисковать. Нет, не убоялись. Видно, твердо уверены в силе своего кордона. Не подойти вплотную. Перебьют, как собак. Не подпустят на километр.
И немая, бессильная злоба клокотала в сердце товарища Лаваля.
Ненавидел эту шайку до скрежета зубовного, до судороги в пересохшем горле. Затоптали уже раз сапожищами солдатни Парижскую коммуну. Теперь спокойно дожидаются: передохнут с голода и заразы, – снова можно будет занять продезинфицированный Париж, залить полицией, затопить демократией, открыть шлюзы бесплодной парламентской болтовни, обставить капканами тюрем, раздавить в железных рукавицах. И опять потекут на фабрики пригнанные с пашен черные, забитые люди потом мозолистых рук ковать для тех покой, роскошь и праздность. Опять покатится все по-прежнему, по-старому, и никто даже не узнает, что была всего несколько месяцев тому назад в Париже коммуна, рабоче-крестьянская власть, советы депутатов, рабочая эпопея.
Жак Лаваль, капитан красной гвардии, в дореволюционную эпоху, то есть неделю тому назад, был матросом на броненосце «Победа». В партии – уже восемь лет, значит с того момента, когда двадцатипятилетнего румяного парня с лесопильного завода Комбэ военно-учетная комиссия определила во флот; когда, впихнутый в черный плавающий погреб, он стал всыпать черной лопатой в открытый зев печи тяжелые груды угля, огрубелыми пальцами считая ожоги на голом мускулистом торсе. Все приобретенные знания полетели куда-то кувырком, и сложный, непонятный мир заколебался в его голове, как пол под ногами в бешеную качку.
С палубы партии все стало вдруг ясно, прозрачно, как стекло, и, оглянувшись назад, товарищ Лаваль сразу понял многое. Старый Комбэ на собственном автомобиле заезжает раз в неделю на лесопильный завод: все ли в порядке? А старого Фроста, – ослеп от работы, вымеряя миллиметры, – мастер с полицией в шею – не годен. На броненосце пушки, бронированные башни – милитаризм. Щеголеватый офицерик и старый Комбэ – одно; только лица другие, а туловище то же – белый Интернационал. И, наводя пушку под углом 25°, рядовой Лаваль мечтал: согнать бы всю братву со всего мира, на автомобилях, с погонами, в рясах, поставить в одно просторное место и – бац! И широкой улыбкой расцветало лицо Жака Лаваля.
В Париж товарищ Лаваль приехал в отпуск. Когда в городе начались беспорядки, товарищ Лаваль, сдвинув на затылок кепку, ровным упругим шагом первый пошел в казармы, откуда через час вышел уже во главе голубого полка с раздобытым, бог весть откуда, красным флагом.
Потом пошла организационная работа. Мешала чума. Вырывала лучших товарищей. Оттеснила советскую власть в рабочие кварталы. Если б не это, товарищ Лаваль, поглощенный вопросом организации советов рабочих депутатов на территории южных периферий Парижа, вообще вряд ли бы ее замечал. Понятно само собой: гигиена и предохранительные средства. Остальное – уже дело врачей. В известной степени чума была даже полезна. Очищала центральные кварталы Парижа от буржуазных элементов. Надо было пока что организовать окраины, чтобы в момент прекращения эпидемии весь буржуазный Париж очутился, как в кольце, в тисках пролетарской блокады. Завладеть городом, расслабленным эпидемией, было бы тогда парой пустяков.
Но чума не унималась. Пролетарские ряды редели. Работать в этих условиях было более чем трудно. День за днем надо было начинать все сначала. И, в довершение всего, сейчас: обрыв – голод. Молодая, зарождающаяся коммуна, обреченная на голодную смерть… В борьбе за кусок хлеба на баррикадах англо-американской концессии лягут остатки и без того уже поределых рядов парижского пролетариата. К тому же в существование серьезных запасов продовольствия на территории концессии товарищ Лаваль не верил.
Все рушилось на глазах под тяжелым неумолимым обухом. Последняя угроза по адресу тех, империалистов, обжирающихся в покое и достатке за кордоном и терпеливо выжидающих, когда последний парижанин подохнет, наконец, от голода и заразы, – обманула. Что же оставалось? Капитулировать и сложа руки ждать смерти или бежать самому ей навстречу на баррикады зачумленной американской концессии?
Товарищ Лаваль молчаливо ворочал, как некогда лопатой уголь, пуды тяжелых, невеселых мыслей.
* * *Поздно ночью в квартиру главнокомандующего войсками коммуны Бельвиль, товарища Лекока, постучались.
Товарищ Лекок ощупью отыскал на столе у кровати пенсне, посадил его кое-как на нос и, накинув на белье солдатскую шинель, пошел открыть дверь, зажигая по дороге электричество.
– Это вы, товарищ Лаваль? Что случилось? Произошло что-нибудь важное?
– Я к вам, товарищ командующий, по делу. А дело у меня спешное, не личное – коммунальное, не вытерпел до утра. Не прогневайтесь… – говорил, комкая в руках фуражку, товарищ Лаваль.