Дом на горе - Константин Сергиенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Статуя компоновалась из трех женских фигур, прислоненных друг к другу спиной. Искусная рука скульптора придала мраморным туникам кисейную легкость. Лица были строги, сосредоточенны и прекрасны. Головы оплетали венки из цветов. Каждая женщина держала в правой руке мраморный факел, венцы которых были изваяны так, что струились живым, хотя и холодным, пламенем. Светящимися казались звезда и лунный шар, покоящиеся на протянутых ладонях. Третья ладонь подносила длинношеюю грациозную птицу с крыльями, уже напрягшимися для полета…
Теперь они неслись между полной тьмой и полусветом. Если верх кремнисто искрился, внизу не мелькало ни огонька. Внезапно вожак заметил под собой слабое расплывчатое пятно. Он замедлил полет и стал опускаться. Лебеди последовали за ним. Во тьме ночи над безмолвной землей недвижно висел аэростат. В большой гондоле его безжизненно лежали люди. Лебеди сделали круг, и вожак ударил крылом по гондоле. Лежащие не отозвались. Как аэростат оказался на такой высоте, сколько скитался по небу, зачем забрались в него люди, никто не знал. И было ясно, они томились без воды и пищи. Быть может, умирали. В тяжелом забытьи лежали по бокам гондолы. Пять лебедей опустились на борта и мощными взмахами крыльев тронули аэростат с места. Медленно, но все быстрее он заскользил по небу. Так продолжалось долго. Потом вожак взмыл вверх и сильным ударом клюва пробил оболочку. Аэростат начал снижаться. Лебеди проводили его до самой земли. Гондола коснулась бледного ночного песка. Рядом плескалось озеро, позванивал источник. К озеру подступал лес, полный ягод, орехов и меда диких пчел. Лебеди взмыли вверх и тотчас пропали в бескрайнем небе.
Мне повезло. Последний автобус на Сычевку ушел, но меня подвез инвалид на «Запорожце». Он не собирался брать за проезд, тем более что я мог предложить только мелочь.
— К кому двигаешь?
— К Лупатовым.
— А… Кто же ты им?
— Друг мой живет.
— Лешка, что ли? Бедовая голова. Видал, видал. На побывку прибыл. И правильно сделал. В доме радость. Гиря пить перестал.
— А кто это?
— Гиря-то? Лешкин отец. Гиревик. Крепкий мужик до хрипа. Как выйдет на улицу, как зачнет черные гири тягать ну, будто кран. Крепче у нас во всей Сычевке нет. Да и так сказать, литр спирта может зараз выпить. Ну, конечно, не без оплошек. Весной чуть не посадили. Вышел на улицу с Огоньком песни петь. Огонька-то знаешь? Ну так узнаешь. Первейший у нас старик. Лысый дьявол. Как завоет, как заиграет на гармошке, хоть караул кричи. Ни за что не уснешь. Вдвоем так и ходят. Гиря да Огонек. Молодой со старым. Огоньку за семьдесят, Гире сорок сравнялось. Вылезут, дьяволы, после самогона и давай орать. Вот и посадили. То есть не так. Взяли на пару дней, а потом отпустили.
— За что посадили, за песни?
— Ты слушай меня, молод еще поправлять. За драку, а не за песни. Я же тебе говорил, за драку. С Амелиным подрались. Амелин тоже не слабый. Васька. Взял пилу у меня, до сих пор не отдал. Я спрашиваю, как без пилы в деревне? Почему у меня есть пила, а у Васьки нет? Вот ты скажи, без пилы можно в деревне?
— Наверное, нельзя.
— Наверное! Городской. Без пилы в деревне ни как. Ну шмякнул он Огонька об забор, а Гиря ему по башке кулачищем. Забор не казенный тоже. Ватутихи забор. А у Ватутихи зять участковый. И посадили. Амелина я не жалею. Вчера отдает пилу, а у ней сломан зубец. Я ему говорю, Васька, как хочешь. Зачем мне такие подарки…
Машина ползла по пыльной ухабистой дороге. В кабине висел пылевой дурман. Першило в горле, на зубах поскрипывало. Инвалид как ни в чем не бывало покручивал баранку и продолжал рассказ, поглядывая на меня и нестерпимо взблескивая стальным зубом.
— Ты сам-то с Горы? Вижу я вас, воробушков. Ничего, ничего. Я на войне ноги лишился. Полагаешь, геройски в бою? Какой там! В самой лирической обстановке. Сорок четвертый, семнадцать лет. Только в Галицию прибыл. Автомат еще в смазке. Чего там воевать? Все знали, скоро победа. Вот, малый, не ходи за девками. Я, рыло картофельное, пошел. Приглянулась одна медсестренка. Стою с ней у медсанбата, соловьем разливаюсь. Ей тоже не больше. Ну, восемнадцать. До сих пор вспоминаю. Ну, уж почти про свиданье. Вдруг хрясь! Хряснуло что-то. Я говорю дальше, но вижу, не то. Тянет к земле. Вниз посмотрел, а стою на одной ноге. Другую начисто осколком срезало. Словом, как тот, оловянный. Читал? Я как внучке прочел, поразился. До чего писатели пишут! И точно тебе говорю, на одной стоял! Речь продолжал говорить. Прямо как у писателя! Про оловянного-то читал? Тот в печке сгорел. А я ничего, живу, на машине катаюсь…
Он высадил меня у деревенской почты, сверкнул зубом.
— Вниз иди. Как гнилой пруд увидишь, слева первый дом. Лупатовский.
«Запорожец» затарахтел и покатил по улице. Я огляделся. Деревня, конечно, победней, чем Сьяново. И совсем другие наличники. В Сьянове яркие, ажурные. Здесь некрашеные, грубоватые. Зато все зеленое, свежее. Даже площадь перед почтой не истоптана, посредине растет огромное дерево, пустившее от основания сразу несколько узловатых крепких стволов.
Лупатовский дом не отличался от других. Те же почерневшие бревна, те же нехитрые наличники. Только крыльцо, сделанное из теса в елочку, сверкало ярко-голубой краской. На первой ступеньке лежал грязно-белый пес и, положив морду на лапы, думал собачью думу.
Дверь растворилась. По ступеням сошел подросток в ватнике и сел рядом с псом. Это был Лупатов.
Он очень обрадовался моему появлению. В доме приняли гостеприимно. Мать Лупатова, бледная невзрачная женщина, все время улыбалась и предлагала поесть. Отец оказался не таким богатырем, как расписывал инвалид. Черный, приземистый, с головой, врос — шей в плечи, Лупатов-старший расхаживал вразвалку, говорил мало и всем видом показывал, что он человек серьезный и занятый. Когда-то он работал шофером, но права отобрали за пьянство, и теперь Лупатов слесарил и колхозных мастерских.
Места вокруг были чудесные. Если в Сьянове много простора, то здесь лесные дебри, укромные, потаенные уголки. Речонка Сыч то раздается шириной в сьяновскую Виру, то ужимается в малый ручеек. Мы уходили далеко по берегу, преодолевая завалы и глубокие затоны.
— Здесь есть бобры, — сказал Лупатов.
Он изменился. Похудел, стал бледный, сосредоточенный. Иногда после самого простого вопроса он замолкал и хмурил брови, подыскивая ответ. Мы брали отцовское ружье, но никогда не стреляли. Однажды я предложил Лупатову выпалить вверх. Просто так.
— Отец не велит, — коротко ответил Лупатов.
— А зачем мы берем? — удивился я.
Лупатов не ответил. Но я его понимал. С ружьем за плечом совсем другой вид. Черненый матовый ствол, коричневый гладкий приклад особенно красивы, когда ружье лежит в траве или стоит, прислоненное к дереву. Похоже на картину из жизни охотников. Я все время вспоминал Тургенева. Лупатов давал поносить ружье мне. Держась за шершавый плотный ремень, я воображал себя следопытом или зверобоем. В конце концов оказалось, что у нас не было даже патронов, только пустые бумажные гильзы.
Я рассказывал Лупатову многое из того, что прочитал. Романы Купера, Майн Рида и Стивенсона. Он слушал внимательно, переспрашивал и уточнял детали. Особенно ему нравилась «Одиссея капитана Блада». Он уверял, что, родись триста лет назад, он обязательно был бы капитаном пиратского брига.
— Чтобы не подчиняться, — объяснял он. — Чтобы сам по себе.
Я представлял Лупатова с черной повязкой на лбу, и, надо сказать, эта повязка ему шла. Но я возражал.
— Пираты пролили много крови. Возьми Моргана или Блейка. Сколько они убили людей! Я читал, что один Морган отправил на тот свет больше десяти тысяч ни в чем не повинных. Он загонял людей в трюм и топил корабль.
— Я бы не стал топить, — сказал Лупатов. — Я бы всех освобождал. Ты сам говорил, что капитан Блад благородный.
Мы много выдумывали и смеялись. Калоша был у нас толстым чванливым адмиралом. На своем стопушечном барке «Калоша» он пытался захватить наш стремительный бриг «Независимый». Он гонялся за нами по всем морям. Его помощниками были Щербатый и Гмыря. Штурманом на нашем корабле служил Голубовский, Санька Рыжая заведовала камбузом. В Саргасовом море произошел решающий бой. «Калоша» запуталась в морских водорослях и застыла на месте, а мы, направив на нее все пушки, предложили адмиралу Калоше раздеться и голым явиться на нашу палубу для переговоров. Красный от стыда и унижения, Калоша влез на борт, и тут из камбуза появилась Санька, несущая поднос с угощением.
Лупатов хохотал так, что у него заболела голова.
— Хорошо, хоть ты ей написал, — сказал я. — А то бы не знал, как ехать.
— Кому это написал? — Лупатов перестал смеяться.
— Сане.
— Сане я не писал. Только Голубю. Откуда знаешь?
— Сказала…
— Зараза… Из-за нее мне башку пробили.