Плато - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видите, как случается. Недолго тешился Гость верным заработком и лицемерными похвалами временных сослуживцев, недолго радовался благоуханию талька, исходившего от Марии в пустующем медпункте, он не успел написать и двух дюжин статей о прелестях демократии и пороках утопизма. Но тревожился он за свое будущее меньше других, твердо зная, что уж кого-кого, а его точно погонят из этой лавочки в три шеи. Вместе с тремя неделями работы в овощной лавке набегало достаточно стажа для пособия. Он еще раз порадовался, что не поддался на уговоры Хозяина и Сюзанны съехать из пансиона - комната стоила сущие гроши, к тому же, кажется, в ближайшем будущем светило место дворника.
И поскольку коллеги Гостя потеряли вкус к своему благородному труду, постольку граф Толстой (после смерти друга и учителя заметно присмиревший) все чаще отправлял его с чемоданчиком на угол, куда почти ежедневно доставлялись на обшарпанном автобусе моряки из Отечества. Нехитрые правила отлова своей простодушной, но пугливой дичи он освоил быстро. Скажем, сага о гусевском побеге чаще всего заставляла моряков отворачиваться и быстрым шагом ретироваться. Напротив, полезно было в самом начале разговора, еще на ходу, ввернуть намек на то, что Гость родился здесь, в Аркадии, по улице Святого Себастьяна гуляет для собственного удовольствия, рад видеть соотечественников, извиняется за акцент. И такая кристальная искренность сквозила в его голосе, что моряки и впрямь качали головами, и похваливали язык Гостя чуть свысока, чтобы иностранец понял великодушие этого комплимента.
- Сколько же тебе за это платят? - доводилось слышать Гостю. И немудреная фраза гремела чугуном и медью, топорщилась зубодробительными заголовками газетных статей о мире каменных джунглей, тяжелела всем презрением штатного работника Лиги юных утопистов к заклятому врагу, вызывающему на смертный бой против светлых идеалов.
- За что? - переспрашивал Гость, как бы не замечая риторичности вопроса.
- Ну, - слегка терялся юный утопист, - за идеологическую обработку.
- Я еще и не начал вас обрабатывать, - хладнокровно отвечал Гость. - Да и зачем, - тут следовало вставить слово "ребята", - будто у самих нет головы на плечах.
Наинепринужденнейшим жестом он как бы приглашал собеседников полюбоваться невиданным богатством бульвара Святого Себастьяна, где одних колбас продавалось сто сорок сортов, и морские раки плавали в серебристом сумраке рыбных магазинов, и электронные часы, восьмое чудо света, стоили не дороже проезда в автобусе. Весна стояла теплая, из лавочек вытаскивали залежалый товар прямо на мостовые, развешивали у дверей и раскладывали на столиках под неоновыми транспарантами "Открытие магазина: Огромная скидка" и "Распродажа в связи с банкротством: все должно быть продано в течение трех дней". Правда, и те, и другие надписи успели порядком выцвести с прошлого года.
- Повоевали бы с наше, - замечал кто-то из моряков (в город с корабля их всегда выпускали по трое, приказывая держаться вместе).
- Сорок лет, как война кончилась, - махал рукой его товарищ.
- Он же на жалованье у местной разведки,! - взвизгивал молодой утопист. - Хочешь, чтобы тебе визу закрыли?
Мало что в стране победившего утопизма ценили больше, чем несколько дней в году на чужом берегу. Вся тройка поворачивалась и уходила быстрым шагом, из их хлорвиниловых сумок торчали объемистые свертки подозрительно контрабандного вида, а Гость оставался со своим чемоданчиком, смертельно уязвленный. Боже мой, я в Отечестве никогда, никогда бы не стал даже заговаривать с этой мразью, страдал он, но куда чаще, впрочем, моряки были дружелюбны, за стаканом пива с удовольствием повествовали о превратностях дальнего плавания, о зверствах таможни, о женах и детях. Сами спрашивали Гостя о тех самых журналов, которые, по слухам, бесплатно раздают в Городе. Спрашивали Библию. Иные честно прикладывали ладонь к горлу, глядели куда-то вверх и мотали головами, с сожалением косясь на россыпи подрывной литературы.. После работы Гость, бывало, чуть не до рассвета курил у подвального окна. "Стресс, - пояснял Хозяин, - ты эту жизнь покинул, а она за тебя цепляется, тут бы начать забывать, переходить к новой, как тебе, друг мой ситный, и положено - ан нет, морячки душу бередят, то словечко ввернут, то интонацию эдакую, которой здесь днем с огнем, и осанка не та, и походка не та, от всего за версту разит унижением, но и гордостью - мы нищие, зато всех сильнее. А тебе бы поскорее все это похерить, так что не огорчайся, любезный, закрытию своего богоугодного заведения - лично я взвыл уже недели через две, но терпел, зубы крепко сжав и бедствуя, чтобы скопить на свое дело - все-таки оборотный капитал, самый минимальный, требовался." Гость хотел перебить его, как же так, а сам ты, со своими поездками в Отечество, тебе разве не бередит душу булыжник Столицы и ее кривые, покосившиеся переулки? Нет, ответил бы ему Хозяин, нет, что ты, я приезжаю туда победителем, я одет с иголочки и могу сорить их жалкими деньгами, а при случае и настоящими, а переулочки меня больше не скребут по сердцу, дорогой ты мой беглец, и женщины мои разъехались, и друзей у меня там больше нет - приезжаю, словно в чужую, вдоль и поперек изъезженную безразличную страну. И Гость ответил бы ему: лицемеришь. А хозяин бы невесело сощурился и сказал бы: нет, я бы и рад покривить душою, потому что Когану, например, завидую - он иллюзией тешится, по черному хлебу тоскует, а я знаю достоверно - тяжел этот хлеб, и не то что горек, но как бы тебе объяснить. Ты помнишь, мы об истории с географией рассуждали, так я ее, географию эту, знаю досконально, до последней впадины и складки, и скажу тебе откровенно, брат, - ее вообще нет, географии. Мы и с Коганом об этом спорили. Мне, кстати, нравится, что в Столице он в упор бы меня не видел, а здесь я его кормлю, пою, проповеди ему читаю. Глядишь, промелькну в жизнеописании Когана, где-нибудь на четырехсотой странице. Тут полагалось бы Хозяину хихикнуть, но оба они молчат за тесным столом в ресторане у Штерна. Это одно из немногих мест в Городе, где в обед у дверей выстраивается очередь, и текут слюнки у ожидающих, покуда жизнерадостный повар в белом фартуке переворачивает огромные плоские куски говядины над жаровней, а грубоватые официанты разносят тарелки с ассирийскими лакомствами. На витрине у Штерна - громоздятся пласты говяжьей копченой грудинки, коричневеют жареные индейки, молитвенно складывают лапки копченые цыплята. На стенах у Штерна - фотокопии газетных вырезок, где поют ему хвалу мировые знаменитости. И дезертиры, бежавшие в Метрополис, когда Новая Галлия собиралась отделяться от Аркадии, бывая в Городе по делам, непременно заходят, и роняют горькие слезы над солеными огурцами, копченой грудинкой и маринованным красным перцем, запиваемым вишневой газировкой из жестяных баночек. Традиция, господа хорошие, куда от нее деваться. В Метрополисе разве нельзя получить копченой говяжьей грудинки? Можно. Только там что делают? Мариновать-то ее маринуют, как положено, а потом вместо того, чтобы коптить - варят в кипятке с какой-то химией. Немудрено, что получается жуткая гадость - настоящий товар надо и мариновать дольше, и держать в настоящем дыму, а главное, главное - вот в чем весь секрет - резать в горячем виде, и обязательно вручную. В прошлом году на встречу бывших жителей Города в Метрополисе знаешь сколько Штерн отправил своей копченой грудинки? Двести, между прочим, килограммов, и скушали все - подчистую.
Глава пятая
"Признаться ли тебе, что после пресловутых дежурств, я, бывает, ночами реву в подушку, словно обиженный подросток? Так хочется этим замороченным морячкам дать адрес родных, сунуть письмецо, ан нельзя, строго запрещено и их инструкциями, и моими. Да и кроме того, от всего заокеанского, так быстро приевшегося мне великолепия, все чаще тянет домой - хотя я и знаю, что нет никакого дома, не было, и быть не может. Тянет в несуществующую теперь комнатку, которую я снимал для нас с тобой в переулке, тянет к смеху твоему, даже к твоим слезам и страхам, к зеленой блузке в горошек, которую ты так любила надевать на эти свидания. Я прошел большую часть пути до тебя, к тебе, и не знаю, чего жду. Наверное, да, конечно же, я просто боюсь тебя, страшусь, что все безвозвратно переменилось. Семь лет за океаном преображают кого угодно, и хотя я знаю, знаю, знаю, черт подери, что нельзя верить предрассудкам, что меняются все и везде, ним, что мы стареем и даже, шепну тебе на ухо, умираем, но все-таки и что надо только следить за переменами в любимом, подстраиваться к я человек, и еще в Столице доносились до меня глухие предупреждения об отравленном здешнем воздухе, выжигающем из нас что-то беззащитное и очень важное - а может быть, все-таки главный виновник время?
Пожары гуляют по моему Плато. Каждый Божий день пахнет дымом, ревут гигантские алые машины, и в газетах печатают фотографии разоренных, а иной раз и осиротевших погорельцев. Дома у нас тут из соснового бруса, а снаружи обложены кирпичом в один слой. Довольно искры, чтобы высохшее за пятьдесят лет дерево превратилось в костер. Говорят, что по Плато ночами бродят поджигатели - то ли душевнобольные, то ли мутящие воду радикалы. Нашли бутылку из-под бензина рядом с вчерашним пожаром - уже совсем рядом с моим обиталищем. Но мой дом не сгорит, нет. Это так же невозможно, как моя собственная смерть. Тем более, что я оброс кое-каким бытом, по утрам жарю яичницу на электрической плитке, в небывалой тефлоновой сковородке, а потом мою посуду в ванной - кухни для обитателей пансиона не предусмотрено.